Никодим захлопнул книгу и уставился в свое отражение, проявившееся вдруг в стекле: за окном полностью стемнело. Поезд мчался среди какой-то бархатной темноты, редко оживляемой россыпью белых и желтых огоньков. В вагоне установился тот особенный предсонный уют, для полноты которого требуется редкое, в обыденной жизни недоступное сочетание скрупулезно отмеренных компонентов, как в алхимическом рецепте: возьми угля каменного одну часть, пережги его в тигле и вскипяти на нем железистую воду в алюминиевом чайнике. Проводник прошел, звеня первой порцией стаканов в подстаканниках, в дальнюю часть вагона, откуда был слышен негромкий гул голосов невидимых для Никодима пассажиров и поднимались время от времени клубы трубочного дыма. Трое соседей безмолвно заканчивали трапезу, созерцательно уставившись в окно, которое в большей степени отражало их собственные черты, нежели пропускало следы внешнего мира. Возвращаясь к себе, проводник переспросил, все ли будут пить чай, и заодно попытался выяснить у Никодима, говорит ли тот по-немецки. «Увы», — отвечал тот, поскольку действительно знал лишь несколько слов. «Я говорю, — вмешалась Настасья, — а чего надо-то? Колбасник за чай платить не хочет?» Речь ее удивительно грубела прямо на глазах — от французского воркования к первым репликам диалога к односельчанами — и далее по мере беседы с ними. Никодим специально не прислушивался, но не мог не заметить, как в этом разговоре, больше всего похожем на музыкальную разминку, инструментальную прелюдию — перебором родственных сведений и связей, — менялись ее интонации и вокабуляр. Это выглядело не наивной мимикрией хамелеона, а каким-то глубинным врастанием в обстоятельства (и отчасти напомнило Никодиму себя самого). Нежная стройная европеянка, расстававшаяся с возлюбленным на вокзале, за час-полтора превратилась в ухватистую краснощекую крестьянку. Перемены эти запечатлелись прежде всего внешне: она подобрала волосы в бабий пучок, сбросила легкую кружевную мантилью, оставшись в темном закрытом платье, но, кроме того, и поменяла пластику с моторикой: на глазах погрузнела, закряжистела: сидела на скамье крепко, вполоборота к собеседникам; ела манерно, отставив мизинчик; в соответствии с неписаным этикетом отказывалась, когда ее потчевали («Ой, тетя Проша, я и так поправилась»), но после уговоров соглашалась. Никодим машинально подумал, что сходны, должно быть, и деревенские любовные обычаи — согласие после троекратного уклонения, однако вспомнил сразу и взаимно противоречащие рассказы опытных ловеласов, охочих до пасторальных впечатлений. Согласно одним из них, столичная галантность производила на юных скотниц и пастушек впечатление, сходное с тем, что удав производит на кролика, — и весь отложенный пыл цветущей невинности делался мгновенно к их услугам. Другая группа ораторов, напротив, склонна была упрекать деревенских девушек в чрезвычайной косности и нелепом следовании отеческим заветам целомудрия, так что заезжим сластолюбцам надеяться было особенно не на что.