При этом внешняя сторона православия ему с эстетической точки зрения нравилась необычайно — от архитектуры до священнического облачения: даже сами слова «епитрахиль», «фелонь», «омофор» не то чтобы просто припахивали ладаном, а приоткрывали особенную калитку в те пространства, откуда дул постоянный благоухающий ветерок. Две вещи смущали его. Первой из них была какая-то игровая условность, которую, не заметив, мысленно перепрыгивали другие и которую ему мудрено было преодолеть. Зритель в театральных креслах ни на миг не верит, что перед ним на сцене настоящий Гамлет, действующий наследник датского престола, разговаривает со своими незадачливыми современниками; так же как его совершенно не изумляет, что герой, только что заколотый кинжалом, после окончания действия встает и как ни в чем не бывало раскланивается перед публикой. Более того, если бы вдруг случайно при каком-то представлении его действительно по-настоящему закололи так, что после спектакля пришлось бы стаскивать тело со сцены, зритель почувствовал бы себя обманутым и, чего доброго, потребовал бы вернуть деньги за билет. Исключением были, конечно, детские спектакли, поскольку до какого-то возраста явно было принято верить в действительность происходящего по ту сторону рампы (Никодим себя помнил с весьма позднего возраста, чуть ли не с пяти-шести лет, так что картины беспечального детства были надежно укутаны теплым маревом забвения). Так вот, этот самый порожек условности, воплощенный в театре ступенькой сцены, церковная публика перешагивала не замечая: а Никодим мысленно корчился, стараясь вместить умом, как рыжеватый батюшка с неопрятной, пегой какой-то бородой вдруг получает в руки немыслимый, невероятный, беспрецедентный дар. Вероятно, если бы это имело какое-то внешнее воплощение, какую-нибудь, например, волшебную палочку или что-то в этом роде, в это было бы проще поверить — но сама мысль, что можно переодеться в особенный костюм и, немного пошептав, обрести способность творить чудеса, отпуская грехи и даруя вечную жизнь, казалась ему невообразимой.
Вторая причина заключалась в церковной, вернее, околоцерковной публике. Если бы ему пришлось сформулировать сумму своих неприятий в одном слове, то это слово было бы «несдержанность»: и именно она представлялась ему определяющим признаком для лиц, деятельно льнущих к православию. В религиозной восторженности чудилась ему истовость, переходящая в кликушество; в открытости — бесцеремонность, в общительности — излишнее любопытство (готовое в любую секунду перейти в догматические пароксизмы). Но в эту минуту, выглядывая из-за затемненного окна княжеского кеба, больше всего ему хотелось слиться с толпой, причем именно паломнической — им овладела какая-то средневековая тоска по коллективному преклонению колен, тяга к миру, ему совершенно не свойственная. Может быть, растеребив своими поисками последних дней не ощущавшуюся уже рану безотцовства, он чувствовал инстинктивную потребность прикипеть к чему-то неизмеримо большему, эгоистически разделить собственную ответственность с наставником, по возможности непогрешимым.
На очередной развязке машина, слегка притормозив и нащупав разрыв в плотном встречном потоке, повернула влево, на едва приметную дорогу без указателя. Деревья, до этого опасливо державшиеся в нескольких саженях от проезжей части, подступили вплотную к дороге. Еще через несколько минут кеб притормозил у закрытых ворот, рядом с которыми виднелась будка охраны. Шофер коротко погудел, и ворота медленно раскрылись, пропуская машину. Сначала показалось, что лес по ту сторону ограды ничем не отличается от того, по которому они ехали прежде: темный, мрачный, по преимуществу хвойный, но через километр-другой состав его сменился: вместо обычных подмосковных елок сперва стали попадаться поодиночке, а после слились в целые рощи какие-то диковинные хвойные с раскидистыми сизыми лапами-ветвями и необыкновенно длинными иглами. Заинтересованно разглядывая их в окошко, Никодим понял вдруг, что машина сбросила скорость и еле-еле едет: причина этого стала понятна, когда дорогу перед ними, буквально в нескольких метрах от бампера, пересекла огромная, темная, какая-то одутловатая, но двигающаяся с невероятным проворством тень. «Гризли», — сообщил шофер. «Зачэм гризли, застрэлили», — отвечал ему карла, и оба они залились довольно неприятным, по мнению Никодима, хохотом.