Вчера 12-го, ровно через неделю после убийства Павла Михайловича, его похоронили. В бедной убогой деревенской церкви села Кобельша стоял его деревянный тесовый гроб, он лежал, покрытый дешевым полотенцем. Благодаря морозу тело совершенно не тронулось. Все лицо избито. На лбу, с правой стороны, зияет огромный пролом. Вот конец!…. Его хоронили одни бабы. Родные — только бедная глухонемая Мария Ив<ановна> и я. Из Алмазовки мужиков не было. Были только мужики из Кобельши. — Старики, Комитет волостной платил за похороны. Марья Ив<ановна> у мужиков на деревне. Кругом зависть и ненависть. Всякий норовит побольше стащить с нее. Дом стоит с разбитыми стеклами. Последние дни, часы и минуты Павла Михайловича ужасны. Мужики грабили и тащили все, что возможно, кругом и в доме. У Павла Михайловича для охраны было 4 солдата. Но они ничего не делали. По рассказу прислуги, впрочем, — они спрашивали Павла Михайловича, что? стрелять? Но он ответил, «что же вы будете убивать православных, пусть лучше меня убьют». Вечером громилы принялись бомбардировать дом. Вдали было все темно. Солдаты с прислугой бежали. Павел Михайлович оделся в тулуп и сошел с верхнего этажа в прихожую. Марию Ив<ановну> перекрестил три раза, поцеловал, крепко пожал ей руки и объяснил, что идет умирать. Он пошел в кухню, где помещались солдаты, думая, должно быть, укрыться среди них. Но солдат уже не было, и там было человек пять громил. Он успел будто бы им сказать: братцы, не убивайте меня, я завтра уеду. Но они его убили ударом чего-то тяжелого по голове….. Убивал известный разбойник, судившийся ранее за убийство — солдат — терроризующий всю деревню. В это время кругом дома была вся деревня. Мужики и бабы убитого вытащили наружу — громилы стащили с него тулуп, сапоги, вытащили деньги и книжку сберегательной кассы. Мария Ив<ановна> где-то сидела запрятавшись. Только в три часа ночи привели ее бабы на деревню, с трудом, говорят, и ее отбили от убийц. На деревне кто плакал, кто жалел Павла Мих<айловича> и возмущался душегубством, а кто и радовался и кричал «собаке и собачья смерть». Бессмыслица, отупение, озверение, кошмарный ужас бесчувствия. Убит был П. М. в 12 часов ночи. Всю ночь грабили дом, а утром часов в 11, убийцы, человек пять, приехали ко мне, спрашивать хомуты П. М., которые он летом прислал ко мне спрятать. Я лежал больной. Соня с Гришей были у обедни, я вышел к ним. Я ничего не знал про случившееся. Спросил их, что они оставили П. М.? Они сказали: дом, корову, лошадь. Но не сказали, что убили самого П. М. Народ всегда не любил П. М.; потому что П. М., всю жизнь проведший в деревне, хорошо знал народ и во всех хозяйственных деловых сношениях, — а только такие и были у него П. М. с народом — его, что называется, провести нельзя было. Он знал, можно сказать, всю низость народа. Высокого же сам не знал, потому что был нерелигиозен. Он, как это случилось со всем почти нашим образованным, культурным обществом, — религиозные идеалы заменил себе какими-то смутными, туманными идеалами европейской культурности, — цивилизации и в лучшем случае гуманизма. Выращивание оранжерейных цветочков и редких растений в нашем климате, разбивка сада, ласкающий культурный взгляд европейца, путешествие в Италию, Сардинию, Тунис для наслаждения тамошней природой и рассуждения о бедности и некультурности русского народа — о его лени, зависящей от климата, о его продажности, грубости — о неумении русских властей править по-европейски — об убожестве и низком уровне образования: в духовенстве сравнительно с католическим, вот и весь его обиход жизни. Трогательным в его жизни была любовь его к своей глухонемой жене. Особенно последний год жизни эта любовь, нежная, пекущаяся о ней, доходила до настоящего высокого самоотвержения. Но как чужды и непонятны должны были быть все стремления и идеалы (если только можно назвать идеалами смутные отрывки каких-то европейских идей, и особенных наблюдений над жизнью) от всего, чем жив наш народ, но П. М. старался иногда найти в людях, служащих у себя, и вообще в них пробудить любовь к природе — свою любовь к цветочкам и красоте, заинтересовать их этим. Из-под его руководства вышло несколько более или менее опытных садовников. В сельском хозяйстве он сначала увлекался новыми течениями, потом разочаровался и в них (по недостатку, может быть, выдержки и еще более средств) и остановился на обыкновенной трехпольной системе. В обществе образованном он был всегда живой, оригинальный, остроумный собеседник, таким был до самых последних дней своей жизни. В нем сердце было по природе мягкое, даже, наверное, не лишенное большой доли сентиментальности и романтизма — но живя среди — грубого (Алмазовка необыкновенно грубая, дикая деревня — грамотных почти нет), он волей-неволей и с народом стал груб, трезв, а главное — хитер (его не перехитришь). Таковы отзывы о нем. И всю нежность своего сердца он перенес на свои цветы и на своих родных — с которыми приходилось ему чаще видеться в последнее время, в том числе и на меня.