На занятия я шел будто во сне. Все виделось зыбким, да и в теле не ощущалось никакой крепости. За квартал до школы встретил Бесюгина. Выглядел Саня тоже не очень… но все-таки получше моего. Сам того не ожидая, я сказал вместо «Здравствуй»:
— Сань, я — сошел… Корочку сыра ночью кусанул.
— И я! — откровенно обрадовался Бесюгин. — Черносливины две проглотил.
— Когда?
— Перед сном, вчера.
Странно, мне стало легче. Вопреки здравому смыслу и всем доводам ума, раз он оказывается еще большим слабаком, чем я, мне не так обидно.
Долго мне помнился тот ночной кусочек сыра, мой первый опыт выживания. Признаю — неудачный получился опыт. Я потерпел тотальное поражение. Но! Даже в самых проигрышных ситуациях человеку свойственно искать и находить что-то положительное. Пусть не оправдание, всего — объяснение. Пусть не извинение, а только полезную крупинку мудрости на будущее.
И я — не исключение.
Искал, искал и со временем пришел к выводу: в этой, безусловно, стыдной для меня истории есть все-таки и светлая грань — может быть, именно тогда я встретился с собственной совестью.
Узнал, во-первых, — совесть у меня есть, и, во-вторых, — я безропотно подчинился ее голосу — строго осудив себя.
7
После благополучного завершения десятилетки и перед авиацией, если не считать за серьезную авиацию аэроклубовский год, у меня был «зазор». И я решил — поеду на Север. Сказано — сделано: завербовался, отправился.
Почему, зачем меня туда понесло?
Приблизительно это выглядело вот так: в институт я не прополз — схватил трояк по химии и трояк по алгебре. А еще была неудавшаяся любовь.
Был я, конечно, глуп, если думал, что от неприятностей можно уехать, от неудачной любви спастись бегством. Не знал еще — от себя никто оторваться не может, тут никакой Северный полюс не помогает. Неудачи, промахи, огорчения можно только пережить.
Заполярье, в котором я очутился, оказалось совсем непохожим на тот Север, что, мне казалось, я знал по Джеку Лондону.
Верно, мой Север был тоже с мозолями, но даже без намека на романтику. Прославленное, тысячу раз воспетое северное сияние я едва замечал: конская, ломовая усталость все время сбивала с ног. Не до красот мне было.
Субъективно рисую? Конечно. Как видел, как чувствовал, так и пишу. И почему, коль субъективно, значит, худо? Разве жизнь станет лучше, если все станут повторять только общепризнанные «объективные» истины?
Пожалуй, именно на Севере я начал задаваться неудобными, трудными вопросами: если все думают так, а я иначе, обязательно ли ошибаюсь я? И представлял выражение лица Марии Афанасьевны, недавней моей учительницы. Задай я этот вопрос ей, она бы возмутилась, конечно.
«А как же Галилей, Ньютон или Лобачевский?» — спросил бы я учительницу.
И как бы слышал в ответ: «Но то гении!»
Но я не желал сдаваться:
«Пусть я не гений. Согласен. Даже не требую доказательств. Но на кого равняться, если не на гениев?»
За Полярным кругом судьба свела меня с каюром — собачьим погонщиком. Темный он был, лохматый человек, но со своими собственными понятиями о жизни.
По неписаному праву старшего каюр учил меня: «Вожак упряжки должен быть злым, чтобы другие собаки боялись и ненавидели его. Тогда что получается? Собаки на вожака спокойно смотреть не могут… Он это понимает. Ставишь вожака в голову. Что ему делать? Убегать! Он — с места, упряжка за ним: догнать, разорвать! Убежит вожак — жив. Не убежит — и шерсти не собрать. Не убежал — тут, каюр, не зевай! Замечай, какая собака первой на вожака бросилась, какая злее рвала. Ее и ставь вожаком. Понял?»
Он смотрел на меня странно безмятежно. Каюр верил в свою мудрость. И возражать было бесполезно: человек не ведал сомнений ни в себе, ни в своем понимании жизни. Он был из тех, кто люто ненавидит своего «вожака», но никогда не выкажет ему ненависти, опасаясь, как бы самому невзначай не угодить в голову упряжки, не услышать за спиной злобного дыхания своры.
Кажется, в тот год, еще ничего не зная об авиационной тактике, я уже стал задумываться о роли ведущего и ведомого в нашей жизни.
Нет, каюр ни в чем не убедил меня. Но я и не возражал ему.
Молод был. А теперь мысленно благодарю лохматого дикаря за его науку: всякий опыт — богатство, отрицательный — тоже.
К тому же каюр заставил понять: каждый вправе думать на свой лад. И это было особенно важно для меня тогда — сразу после окончания школы, где за нас постоянно думали учителя. Конечно, Север — школа. Особенная совершенно, строгая школа. Только очень уж дорогая. И не каждый раз удается подсчитать, чего в заполярной выучке больше — прибыли или убытка?
Отвлекусь.
Моя детская любовь — Амундсен. Чертовски давно это было — до «Челюскина», до знаменитых полетов Чкалова, до слов: «Мы должны летать дальше всех, быстрее всех, выше всех» — в сознании отпечатался образ одинокого человека, молча бредущего сквозь льды. Суровый, настороженный, идет он в белом безмолвии, сделавший себя вопреки советам доброжелателей, вопреки общепринятому «хорошо», вопреки природному запасу прочности.