— Мужики, пусть аварийная комиссия напишет, что найдет нужным, что положено писать. Не будем совать нос в ее дело. Шурик в реабилитации не нуждается… И вообще какая может быть разница — кто виноват? Саенко, можно с уверенностью сказать, наперед отработал любой самолет. Авансом отработал. Понятно? И я хочу сказать тут про нашего Шурика, про самого… Он пожрать любил вкусно. Он баб любил. Он постоянно себя мучил: зимой — лыжами, летом — велосипедом… Ему требовалось преодолевать… Такой уж характер.
Помирать, конечно, никому неинтересно. Но учтите — Саенко правильно закончился — преодолевая… и в полете. Сразу. Дай Бог так каждому, не мучаясь. У меня просьба к вам, товарищи, давайте будем его помнить живого, каким он был на самом деле. Не надо сиропить. Ему этим не помочь, а нам, ребята, стыдно… — Так я говорил, пока меня силком не усадили на место.
И сразу же, еще за траурным столом я почувствовал — потянуло холодком, какой-то отчужденностью. Только сперва не мог понять, откуда и почему.
А на другой день в летной комнате замечаю: не так на меня смотрят товарищи, не так, как недавно смотрели. Никто — ни слова, только глядят осуждающе.
Отлетались и тогда мне дали понять. «Для чего, — спрашивают, — ты про баб выразился? У нас тоже жены имеются, — говорят, — они на поминках присутствовали и слушали. — И еще спрашивают: — А как ты думаешь, надо было Шурки ной супруге получать информацию о его бабах в такой момент?»
И для чего членов комиссии было подковыривать?
Пришлось признать — виноват. Язык мой — враг мой. Попутал. В какой уже раз.
Впрочем, я тогда думал и сейчас готов подтвердить: говорил одну чистую правду, крупиночки не сбрехнул, не для красного словца старался. Чего хотел? Хотел, пусть люди почувствуют, что в Шурике было самым главным, его голубую, как небо, душу оценят, — его любовь к жизни оценят. Хотел, да, видать, не сумел.
Есть во мне такая несуразность — не способен я к обходному маневрированию. Сколько ни пытался — не получается.
Хвалюсь? Ни в коем случае. По нынешним временам — сомнительная это доблесть… И лучше бы мне, наверное, промолчать, да обещал — ничего не утаю. А уговор дороже денег.
22
Не знаю даже, следует ли мне после Коллинза, Бриджмена, Галлая и Эвереста рассказывать о существе летно-испытательной работы. Многие уже пробовали, и большей частью напрасно: или таланта не хватало, или собственного профессионального опыта, у одних — летного, у других — литературного.
Но об одном эпизоде умолчать я не в силах.
Вскоре после того, как я закончил специальную подготовку и приступил к исполнению своих обязанностей на новом уровне, меня позвал Лебедев.
Два слова об этом человеке. Был он умен, красив, осмотрителен, смел и азартен сверх всякой меры. В авиационном мире был живой легендой.
Позвал меня Лебедев и говорит:
— Ухожу в отпуск, закончи, старичок, программу. Начальство не против. В чем там вся хитрость? Тебе надо ничего не делать. Присутствовать и запоминать.
И он живо нарисовал мне картину предстоящего полета, сложности которого я не оценил.
По заданию следовало набрать четыреста метров высоты, сделать обычный круг над аэродромом, выйти на посадочную прямую, снизиться до восьмидесяти метров и над ближним радиоприводом включить автоматику.
До высоты в шесть — восемь метров полагалось убедиться, что самолет надежно управляется без участия летчика, и тогда снять со штурвала руки, а с педалей — ноги и… смотреть во все глаза, запоминая и оценивая действия автоматики.
Опущу техническую сторону дела: игру электронных импульсов, посылаемых на землю и возвращаемых землей, сложное преобразование радиосигналов в усилия гидравлической системы — предмет увлекательный, но плохо поддающийся популяризации. Про это не буду. Сразу перейду к финалу. А финал, как я мог себе представить, должен был выглядеть так: самолет без моего вмешательства приземляется, теряет на пробеге скорость и останавливается. Сам! Затем я заруливаю на стоянку, машину осматривают, после чего я повторяю взлет, а автоматика — посадку.
Вводя меня в курс дела, Лебедев сказал:
— Техническая сторона более или менее ясна. С точки зрения психологии — хуже. Действовать всегда легче, чем бездействовать. Понимаешь? И как тут привыкать? Надо прежде всего поверить в эту холеру… Я почти поверил, но привычки, старый мой опыт все-таки бунтуют. Они — против.
— И ты решил отдохнуть в отпуске? — спросил я. Лебедев не ответил, хотя на его открытом красивом лице можно было прочесть: «Ну и нахал ты, Абаза!»
На высоте восьмидесяти метров, как только зазвенел звонок радиопривода, я проверил скорость, перекинул тумблер вверх, выждал ровно пять секунд и снял ноги с педалей. Управление ходило мелко и четко. Самолет надежно сохранял направление.
Я отпустил штурвал. И он тут же задергался неживыми, жесткими, очень уж выверенными движениями. Покачиваясь с крыла на крыло, машина — правда, самую малость — начала опускать нос. Бетон приближался, наплывал в лицо.
Хорошо были видны черные следы стертой при торможении резины, заметны были отдельные масляные пятна, швы между плитами…