Очень хочется записать все, что происходило, что я лично видел, чувствовал, переживал и что запомнилось мною на улицах Москвы за ряд лет.
Именно: на улицах, на площадях, в скверах, в парках, переулках, домах.
Интересно: что получится, если собрать какую-то горсть фактов, явлений, впечатлений, прошедших через сознание одного человека?
Конечно, тут значительное густо перемежается с мелким и случайным, характерное для Москвы с характерным вообще для человеческой жизни.
Но так или иначе, пусть среди обильных и прекрасных литературных материалов о мировой столице революции, о центре новой эпохи, которая растет с каждым днем, будет и такая скромная книга.
Начну с Тверской улицы, которая теперь называется: улица М. Горького.
Осенним вечером в шестнадцатом году около Страстной площади (теперь Пушкинская) поскользнулась на влажном асфальте и упала лошадь. (Этот участок Тверской, очень незначительный, был асфальтирован давно.) Лошадь упала на бок, сразу, поскользнувшись передними и задними ногами. Было около одиннадцати часов вечера - самый разгар проституционной биржи. С тротуара раздались свист, хохот, улюлюканье. На улице было полутемно. Запахло чем-то жутким, погромным. Со всех сторон неслась матерная брань. Лошадь поднимали. На тротуаре продолжались выкрики, смех, свист. Это было безмерно отвратительно. Это кричала, свистела и улюлюкала старая Москва.
В доме № 38 была «Центропечать». Работало много народу. Была девушка - веселая, жизнерадостная. Бешено неслась по лестницам со второго этажа на третий. Тоненькая. Голубые глаза. В двадцать третьем году на глазах у всех резко и прямо забрал ее угрюмый какой-то человек. Именно забрал. Когда он приходил, она немела. Увез. О ней долго помнили.
Она иногда наведывалась. Рожала каждый год по ребенку. Семь человек детей. Не много ли? Пыталась «оправдываться». Широкое зеленое провинциальное пальто.
В тридцать пятом году встретил ее на вокзале: толстая, цветущая, уверенная. Теперь хвастает количеством детей. Весело смеется - уверенная баба.
Около стояли двое ребят - голубоглазые, чудесные, как она в молодости.
В той же «Центропечати» работал Иван Терентьевич, который всегда начинал разговор с середины. Какие-то кусочки стен около Козицкого переулка, где он меня останавливал, до сих пор напоминают его:
- … Они говорят, что футуризм исчезнет… Ну, конечно, исчезнет… Ну, что собою представляют эти треугольники из кумача, которыми они украшают площади? Конечно, это чепуха. Не в этом дело…
Или:
- … Выдавать деньги… Ну ясно, что здесь нужны две подписи… С одной подписью неудобно. А он говорит, что необходимо еще иметь какую-то визу… Какую еще визу?
Такого человека, который всегда начинает разговор с середины, можно вставить в комедию, в драму - это может быть смешно. Но Иван Терентьевич никогда не был смешон. Он не был ничем замечателен, а чем-то запомнился. Где он сейчас - неизвестно, но лик его живет около стен Козицкого переулка.
На углу Чернышевского - магазин «Гастроном». В девятнадцатом-двадцатом годах в нем было отделение Роста. В окнах были карикатуры, телеграммы, написанные на больших листах бумаги. Перед окнами стояли люди - в валенках, в сапогах, в шинелях, в пальто. Мерзли, читали.
Одно время была телеграмма «Деникин под Орлом».
Читали молча. Расходились. Но к окну подходили другие.
Однажды один с большим мешком на плече (в мешке была мука) стоял и долго читал. Серьезно читал, забыв о тяжести на плече. Потом медленно ушел.
Вдоль тротуаров зимою снег лежал кучами. В доме № 19 было какое-то общежитие. В нем жил знакомый. С семьей. Жгли ящики из комодов. Есть почти нечего было. Приятель заходил напротив, в кафе поэтов, и смачно ел картофельные пирожные.
Я его смутил однажды. Нечаянно спросил, почему он не отнесет пирожное домой, жене, детям. Покраснел. На губах жалко выглядели крошки. Но облизнулся и продолжал есть. «Свинство», - сказал я - не для того, чтобы еще более смутить его, а наоборот, чтобы резкой, чересчур преувеличенной оценкой факта мелкого эгоизма смягчить упрек, нивелировать его.