Но вот случилось так, что бригадир, который до этого ехал во втором тюремном вагоне, перешел в тот, где находился я, и завязал со мной разговор. Это был необычайно интересный и своеобразный тип, который был полон „метафизических потребностей“, как сказал бы Шопенгауэр, и который умудрился удовлетворять их самым необычным и хаотическим образом. Он заявил мне, что всегда полагал, что у меня внешность „циклопическая“, так что в этом отношении он очень разочарован. Читал он тогда книгу М. Мариани „Равновесие эгоизмов“ и только что окончил книгу некоего Поля Жиля, в которой опровергался марксизм. Я, конечно, не стал говорить ему, что Жиль — французский анархист, не имеющий ни малейшего научного или какого-нибудь иного веса. Мне нравилось слушать, с каким пылким воодушевлением он говорил о самых путаных и разнородных вещах и понятиях; так может говорить лишь самоучка, умный, но не привыкший к дисциплине и методу. В один прекрасный момент он начал называть меня „маэстро“. Можешь представить себе, как это все меня позабавило! Так я на собственном опыте узнал, что представляет собой моя „слава“.
Что ты на это скажешь?»
Наконец миланская тюрьма. Тюрьма Сан-Витторе. Грамши не знал, сколько ему суждено пробыть здесь. Он коротал время как мог.
Утром выводили на двухчасовую прогулку. Ограничений в чтении не было. В течение дня Грамши получал пять ежедневных газет: «Коррьере», «Стампа», «Пополо д'Италиа», «Джорнале д'Италиа», «Секоло».
В библиотеке у него был двойной абонемент, то есть он имел право на восемь книг в неделю. Он покупал еще кое-какие журналы и миланскую финансово-экономическую газету. Словом, все время проходило у него в чтении. Письма родных до него почти не доходили. Он полагал, что в отношении этих писем, должно быть, приняты какие-то «таинственные» меры. И настоятельно писал домашним, чтобы они в письмах своих не делали ни малейших намеков, даже самых туманных и косвенных, на меры, принятые в отношении его. Он просил их ограничиваться только семейными новостями.
Проходит еще некоторое время. Нет, он не может отказаться от работы, перестать думать, ведь без этого он просто погибнет, превратится в животное. И новые идеи одолевают его. И он признается в одном из писем, адресованном Татьяне Шухт, сестре его жены, постоянно проживавшей в Италии: «Я одержим (и это состояние, думается мне, свойственно всем заключенным) вот какой мыслью: следовало бы сделать что-нибудь „f"ur ewig“ [37]согласно сложной гётевской концепции, которая, помню, доставила изрядные мучения нашему Пасколи [38]. Словом, я хотел бы, следуя заранее намеченному плану, заняться глубокой и последовательной разработкой какой-нибудь темы, которая увлекла бы меня и на которой сконцентрировались бы все мои духовные силы…»
Да, надо было бы описать все перипетии и впечатления, связанные с переездом с Устики в Милан, но всем ли это интересно так же, как ему? Ведь для него лично это связано с определенным душевным состоянием и даже с определенными страданиями; а для того чтобы это стало интересно другим, нужно было бы, вероятно, рассказ об увиденном и пережитом облечь в литературную форму… «А я вынужден писать наспех, ограничиваясь теми короткими минутами, когда в мое распоряжение предоставляются перо и чернила…»