Давно уж никто не смеялся — к тому же, искренне и безудержно — в ответ на что-либо им произнесенное. Кличбор отвернул от мальчика большую львиную голову, распуская старое лицо в широкой, мягкой улыбке. Губы его раздвинулись в нежнейшем из рычаний, и прошло некое время, прежде чем Кличбор смог позволить себе вновь повернуться к мальчику и вглядеться в него.
Но привычная повадка сразу возвратилась к нему, неосознанная, и десятилетия учительства забросили руки Кличбора за спину, под мантию, словно к пояснице его был приделан магнит, долгий подбородок снова уткнулся в шейную душку, райки глаз закатились до самого края белков, отчего он обрел вид не то закоренелого наркомана, не то лицемерного епископа с карикатуры — личное его сочетание, которое поколение за поколением сорванцов передразнивали, пока годы проплывали над Горменгастом, так что навряд ли остался в дортуарах, коридорах, классных, залах или дворах хоть уголок, где в то или иное время какое-нибудь дитя не застывало, на миг сцепив за спиною руки, опустив подбородок и возведя глаза горе — ну и, быть может, пристроив на затылке задачник взамен академической шапочки.
Титус наблюдал за своим
школоначальником. Он не боялся его. Но и не любил. И это печально. Кличбор, в
высшей степени достойный любви по причине слабости его характера, некомпетентности,
неудачливости во всех отношениях — как мужчины, ученого, начальника и даже
собеседника, — тем не менее, оставался человеком более чем одиноким. Ведь
слабый человек быстрее прочих находит друзей. Кличборова же мягкость,
обманчивая властность, почти осязаемая человечность почему-то не действовали.
Он являл собою очевидный образчик маститого рассеянного профессора, вокруг
которого всем остроклювым мальчикам мира следовало бы виться скворцовыми
стайками, — неосознанно обожая его, пока щебечут, пока выкрикивают свои
стародавние шуточки, пока предаются внешне язвительному, но внутренне
добродушному словоизвержению, дергают его за длинную, цвета черной грозовой
тучи мантию, отстегивают быстрыми, как гадючьи языки, пальцами его подтяжки;
умоляют дать им послушать, как тикают его огромные, из меди и рыжего от
ржавчины железа, часы, коих цепочка заросла, как лишайником, ярью-медянкой;
дерутся между ног его, подобных укрытым штанами ходулям прародителя аистов; а
между тем, большие, жилистые, мягкие длани падшего монарха время от времени
воздымаются, чтобы дать тычка какому-нибудь чрезмерно предприимчивому дитяте, а
между тем, далеко вверху долгая, блеклая, львиная голова в неторопливом
церемонном ритме движет туда и сюда глазами, как если б она была маяком, коего
медленные, кружащие лучи рассеиваются и глохнут в морских туманах; и во все это
время кисточка академической шапочки раскачивается, как хвост мула, над их
головами, и свисают с достопочтенного зада брюки — под свист, под тысячи острот
и выходок, что прорастают, подобно сверкающим плевелам, на пустырях
мальчишечьих умов — и во все это время любовь их, подобно подпочве, выступает
наружу, являя себя уж тем, что они доверяют его притягательной слабости и хотят
оставаться при нем, потому что он, совсем как они, невменяем, во всем
великолепии его белых, точно первая страница новой тетради, локонов, с его
запущенными зубами, с его завершенностью, зрелостью, лжевеличавостью,
ребячливым нравом и детским терпением; словом, потому что он —
Но нет. Ничего этого не было. Решительно ничего. Кличбор обладал всеми нужными качествами. В длинной веренице его безвольных провалов не было ни единого пропуска. Он словно бы создан был для скворцов Горменгаста. Он оставался здесь, рядом, но никто из них и близко к нему не подходил. Волосы его белели, как снег, но с таким же успехом они могли быть серыми, бурыми, а то и вовсе вылинять от холодного вероломства лет. Казалось, в совокупном оке кишащих вокруг детей засело слепое пятно.
Они ловили каждое слово этого огромного, доставшегося им в подарок льва. А тот взрыкивал в слабости своей, ибо у него ныли зубы. Он вышагивал по древним коридорам. Урывками задремывал за своим столом, в сменяющие друг друга семестры солнца и стужи. И вот теперь, он — Школоначальник, и одинок как никогда. И все же он обладал гордостью. Когти его притупились, но он держал их наготове. Впрочем, не в этот миг. В этот миг ранимое сердце его разрывалось от любви.