Цветрез прошел треть расстояния, отделявшего его от хозяев, эхо громового голоса, метнувшего его имя через залу еще не умерло, а уж он (с его трясогузочьей походочкой, щеголеватостью, задорным, подвижным личиком, таким готовым развлекать и быть развлекаемым, пусть только никто не принимает жизнь всерьез) расположил к себе Прюнскваллоров. В его глуповатости и задоре определенно присутствовал шарм. Носки его туфель сияли, как зеркала. Ножки переступали словно сами собой.
Профессора, которые, вытянув шеи, следили за его продвижением, перевели дух. Они понимали, что им нипочем не удастся пройтись по длинному ковру с выражением хотя бы близким к выражению Цветреза, и все же каждым шагом своим, каждым наклонением головы он напоминал им, что суть жизни в том, чтобы испытывать счастье.
И ах, сколько было в нем обаяния! Безыскусного обаяния! Когда Цветрезу оставалось до хозяев всего лишь несколько футов, он перешел на танцевальную пробежку и, протянув вперед обе руки, сомкнул ладони поверх вялых белых перстов Ирмы.
– О, ага! ага! – воскликнул он, и голос его покатил назад по салону. – Это просто, дорогая моя госпожа Прюнскваллор, ну просто… – и обратясь к Доктору, добавил, хватая протянутую тем руку, расправляя плечи и радостно кивая: – Что, разве не так?
– Да, друг мой, надеюсь, именно так все и будет, – вскричал Прюнскваллор. – Как мы рады вас видеть! И между нами, Цветрез, вы так подбодрили меня, право… клянусь всем, что животворит, я благодарен вам всей душой! Не исчезайте на весь вечер, ладно?
Ирма прислонилась к брату и раздвинула губы в мертвой, широкой, точно рассчитанной улыбке.
Улыбке этой полагалось передать сразу многое и среди прочего – безусловное согласие с чувствами, выраженными братом. В ней содержался также намек на то, что при всех присущих Ирме качествах
Цветрезу, еще не отведшему взгляда от Доктора, повезло – он не заметил Ирминой попытки что-то ему внушить. Он как раз собрался что-то сказать, когда гулкий и грубый голос взревел в другом конце залы: «Профессор Мулжар», и Цветрез, живо отворотясь от хозяев, щитком приставил ко лбу ладонь, изображая впередсмотрящего, озирающего далекий горизонт. С бойкой, восторженной улыбкой он поворотил свое юркое тело и устремился к столам с закусками, где, сплетя пальцы в узел и высоко подняв локти, пробежался взглядом по винам и деликатесам. Углубившись в созерцание, он покачивался из стороны в сторону на бортиках туфель.
Сколь отличен от него был Мулжар, передвигавшийся длинными, неуклюжими, сердитыми шагами! Да собственно, каждый, в свой черед входивший этим вечером в залу, отличался от всех остальных, только и было в них общего, то цвет мантий.
Фланнелькот, похожий на человека заблудившегося и знающего, что ему еще топать и топать – по крайности милю; грузный, мешковатый, неопрятный Трематод, выглядевший так, словно при всей его силе, при том, как торчит вперед его с батоном схожая челюсть, колени его могут во всякий миг подогнуться, после чего он уляжется спать прямо на ковре. Перч-Призм, жутковато проворный, семенящей, задиристой поступью переходил залу, сверкая под блеском свечей белым дикобразьим лицом, рыская по сторонам черными пуговичными глазками.
Один за другим, поступью такой, поступью этакой, они выходили из холла под оглашавшее их имена набатное уханье, и наконец, только Кличбор и остался в полутьме.
Пока гости один за другим вышагивали, направляясь к ней, по ковру, Ирме хватало времени, чтобы поразмыслить о степени уязвимости каждого из прельщений, кои ей предстояло так скоро пустить в ход. Некоторые были, конечно, решительно невозможны, – но и отвергая их, она с удовольствием перебирала в уме выражения вроде «неограненный алмаз», «золотое сердце», «тихий омут»…
Салон наполнился теми, кто уже представился ей, и по мере того, как гостей прибывало, говор их становился все громче, а Ирма все стояла, замерев, рядом с братом, обдумывая
– Ну-с, как там Ирма, сестра моя, мое сладкое трепетание? Все воркует? Плотская жизнь не наскучила ей – или наскучила? Ирма, великая зачинательница! Какой решительной, какой воинственной выглядишь ты! Расслабься немного, умягчись в себе. Думай о молоке и меде. Думай о медузе.
– Тише, – прошипела она уголком сложенного в улыбку рта – в улыбку, самую грандиозную из всех, какие до сей поры осмеливалась соорудить. Каждый мускул лица ее честно вершил свое дело. Не каждый, правда, знал, в каком направлении надлежит растянуться, но общий энтузиазм их производил внушительное впечатление. Казалось, все предыдущие искажения Ирминых черт были лишь репетициями. Близился некто в белом.