– Стирпайк, – сказала она. –
И с этого мига Стирпайк знал, что на следующую ночь, когда она придет сюда, он овладеет ею. А после того как с дочерью Графини соединится тайна столь страшная, ей останется полагаться лишь на его милосердие. Он ждал слишком долго. Однако теперь, сразу за совершенной им ошибкой, настало время нанести удар. Он чувствовал первые слабые признаки того, что почва начала выскальзывать из-под его ног. Раз уж хитрость и осмотрительность подвели его, остается только одно. Время милосердия миновало, и хоть Фуксия показала, в какую она способна обращаться тигрицу, он овладеет ею – а там, с неспешной плавностью грозовой тучи, воспоследует и шантаж.
ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ
I
Когда Флэй услышал, как прямо под ним тихо отворилась дверь, он затаил дыхание. Несколько мгновений никого видно не было, затем некая фигура, еще более темная, чем сама темнота, выступила из двери в коридор и быстро двинулась к югу. Дверь затворилась, и Флэй спустился с шедшего над входом в покой Стирпайка длинного каменного полка, повисел на длинных костлявых руках, растянув их до последней возможности, и спрыгнул на пол, лишь несколькими дюймами отделенный от его ступней.
Отчаяние, порожденное в нем невозможностью уловить хоть что-то из происходящего в комнате, было сравнимо лишь с ужасом, охватившим его, когда он понял, что тайной гостьей Стирпайка была сама Фуксия.
Он чувствовал, что Фуксия в опасности. Ощущал это всем нутром. Но и не мог так вот вдруг, среди ночи, объявить девушке, что ей что-то грозит. Собственно, не мог и сказать что именно: он и сам того не знал. Приходилось действовать наобум, и Флэй прошептал в темноте несколько слов, надеясь, что слова эти послужат предостережением, хотя бы вследствие ужаса перед сверхъестественным, который они ей внушат.
За Фуксией Флэй проследовал лишь до места, с которого смог убедиться, что она добралась до своей комнаты без помех. Только это и мог он сделать, не окликая ее и не обгоняя, ибо пребывал в совершенной растерянности, смущении и испуге. В невзрачной жизни Флэя любовь к этой девушке была чем-то стоявшим от всего прочего особняком. Как ни был он привязан к Титусу, именно память о Фуксии – не о мальчике и не о каком-то еще живом существе – сообщала кремневой тьме его души толику теплоты, казавшейся столь чуждой его натуре, которая знала одно лишь служение Горменгасту, этой абстракции широко раскинувшегося камня.
И он сознавал, что обязан заговорить с нею этой ночью. Смятение, читавшееся в ее движениях: Фуксия то и дело переходила с шага на бег, – служило достаточным доказательством того, что она безумно устала и – чего Флэй страшился пуще всего – попала в беду.
Флэй не ведал, что сказал или сделал Стирпайк, но знал: юнец причинил ей боль, – и если бы не открывшаяся, наконец, возможность отыскать хоть что-то, обличающее негодяя, Флэй вернулся бы к комнате, из которой вышла Фуксия, и, дождавшись, когда Стирпайк переступит ее порог, голыми руками отодрал бы пегую образину его от головы.
II
Тяжкая боль сжимала лоб возвращавшегося в роковой коридор Флэя, мысли его вихрились, гоняясь одна за другой в сумятице гнева и домыслов. Флэй не мог знать ни того, что каждый шаг не приближает его к привычной комнате, но отдаляет от нее – отдаляет во времени и в пространстве, – ни того, что сегодняшние приключения не только не подходят к концу, но напротив, по-настоящему лишь начинаются.
Стоял уже самый глухой час ночи. Флэй возвращался медленно, с трудом волоча ноги, временами приостанавливаясь, чтобы прижаться лбом к холодным камням, а боль била, как молотом, за глазами его и угловатым лбом. Один раз ему пришлось присесть, и он целый час провел на нижней из выдолбленных временем ступеней каменной лестницы; длинная борода его опадала на колени, обтекала их острые изгибы и падала дальше, так что торчавшие в разные стороны, со струнами схожие волосы, всего на несколько дюймов не доходили до пола.
Фуксия и Стирпайк? Что это может значить? Какое кощунство! Какой ужас! И Флэй скрежетал во мраке зубами.
Замок безмолвствовал, как некое зарубленное секирой чудовище. Недвижное, бездыханное, распластанное. Казалось, ночь, подкрепляя мрак свой своим же безмолвием, тщится доказать бессмысленность любых помышлений о приходе зари. Нет никакой зари на свете. Заря – лишь выдумка тьмы, бабушкина ночная сказка, незапамятно древняя, повторяемая век за веком в извечной тьме; пересказываемая и пересказываемая гномовым деткам в подземных проходах и пещерах Горменгаста – сказка из иного мира, где камни, и кирпичи, и побеги плюща, и железо можно не только ощупывать и обнюхивать, но и видеть, где они освещаются и обретают краски, где в предопределенное время медовый свет разливается на востоке и тьма осыпается, точно окалина, и то, что там называют зарей, встает над лесами, подобное воплотившемуся мифу, ожившей легенде.
То была ночь с мордой быка. Но морду эту стягивало вервие, и кляп торчал изо рта ее. Ночь с глазами гиганта, закрытыми клобуком.