Стой, баба! — остановил ее Черных. — Ты грязь на человека не лей. Кто придумал — не твое дело. А решило обшшество. Ему покорись. Петр Иннокентьевич, что наложило на него обшшество, без слова принял. Всякой пай — мужская душа. А на чужом дворе считать достатки — худое это дело, баба.
А. посчитают когда-нибудь! — с угрозой сказала Дарья. — Век так не будет.
Черных отшатнулся. Потом медленно заложил руки за спину. Сощурил глаза.
Ага, прорвало тебя, баба! Стало быть, правду про твоего Еремея рассказывают, что из смутьянов он. Так ты запомни: в нашем крестьянском обшшестве нам смутьянов не нужно. Худую траву из поля вон. — Он высвободил правую руку и показал, как вырывают из поля худую траву. — Обшшество пожалело вас, дозволило на доргипские земли пустить: живите, обязанности свои выполняйте. Будете смуту поднимать, не подчиняться — выметайтесь вон отсюда. Здесь земли не ваши, старожильческие. Вы ступайте к своим самоходам, подыхайте вместе с ними с голоду… Это последнее мое тебе слово. Против обшшества я никуда.
Да кто же это общество? — в отчаянии спросила Дарья. Говори не говори — стену лбом не прошибешь.
А теперь хочешь — ступай домой, хочешь — стой здесь. Говорить с тобой больше мне недосуг, — сухо сказал Черных.
Дарья шла домой, кусая губы, чтобы не разрыдаться. Она искала выхода — и не находила. Вот так, ей рассказывали, казнят людей. Свяжут им руки за спиной, веревками спутают ноги, опустят колпак на лицо, чтобы даже не крикнул, и набросят смертную петлю на шею. И никуда, никак не уйдешь. Так и тут. Нет тебе никакого выхода… Уйти с этой земли, потом и кровью политой? Куда? В город?.. Безногий муж, ребенок… Женщин на работу нигде не берут… Станешь с сумой скитаться по миру. Уйти на новосельческие земли? Уже бегут оттуда люди. Запугала тайга. Не взять, не взять ее, не одолеть голыми руками! На новосельческих землях тайга еще страшнее, чем осинники у Доргинской пади. А как досталась ей эта десятина? Конечно, были вначале и на новосельческих участках места получше — так давно их заняли, и тоже кто посильнее да побогаче. Ехали в Сибирь словно бы все равные — от безземелья российского бежали, а как сели на землю — и давай друг у друга из горла рвать, сильные на плечи слабым садиться. И вот, смотришь, правдами-неправдами кто завел себе двух лошадей — уже безлошадных в батраки к себе скликает. Он хозяин, на него работай… Нет, не легче бедняку и па новосельческих землях приходится. Но где же выход? Нет выхода… Городить для Петрухи поскотину? Да потом еще отгораживать и свою пашню? Две с половиной версты городить! Надо на себе наносить из лесу заплотника, наготовить полтысячи столбов, накопать под столбы ямок, загородить все. Нервный смех, встряхнул плечи Дарьи. Это все равно что велеть ей одной запрудить реку! И, значит, выхода нет никакого.
Еремей, встревоженный, встретил ее вопросом:
— Дашенька, где ты была? Исстрадался я. Сказать? Не сказать? Не скажешь сейчас — потом все
равно говорить надо. Хоть жить, хоть погибать — с ним вместе.
У Черных была я. Захарка правду сказал.
Она передала свой разговор с Черных. Сидела прямая, строгая, глядя поверх головы мужа.
Так вот и поговорили с ним, — закончила Дарья,—
а как теперь быть нам, ничего я не придумала.
Они сидели у желтенького огонька пятилинейной керосиновой лампочки. И тот и другой знали, как тяжко дается человеку день жизни. Привыкли к тому, что в мире легкого нет ничего'и без больших трудов, без борьбы ничего не получишь, ничего не добьешься. Но когда знаешь, что есть для тебя хоть какой-нибудь путь — трудный, тяжелый, по есть, — тогда находятся и силы. Тянешься к чему-то далекому, светлому. А когда выхода нет никакого и перед тобою стена… тогда как?
Говорили они много и долго, часто замолкая в тягостном раздумье, — все искали, придумывали пути, а путей не было никаких. Было ясно, что впереди только одно: скитания по миру с сумой. Немало их, таких безногих калек, с железными кружками у церковной паперти, на базарной площади, на перекрестках улиц, у въездов на паром, и женщин с детьми, бродящих под окнами с именем Христа, в которого они уже сами не верят. Какая-то черная сила согнула же этих людей. Согнет и Еремея с Дарьей. А не согнешься — умирай.
— Эх, будь у меня ноги, — с отчаянием выкрикнул Еремей, — будь у меня ноги, ушел бы я навсегда в рабочие! Землю люблю, а только… Там! У рабочих, нигде больше, начнется расчет со всеми этими…
Он не докончил, замолчал. Как сургучная печать, его слова последними легли на весь разговор. Все было переговорено. Теперь еще оставалось думать.
…Перед рассветом Дарья очнулась. Это был не сон, а тягостное забытье. Еремей лежал с краю, метался головой по подушке, стонал, — должно быть, у него снова разболелись култышки ног; они всегда у него болели, когда что-нибудь его расстраивало.