Нюша вышла на бережок, присела на вкопанную беседку. Деревенский гармонист Егорка Старков у взвоза рьяно терзал трехрядку. С появлением бородачей-гитаристов Егорка стал ревниво относиться к ним. Приезжие парни увели всю его девичью паству. Ореховая и подсолнечная скорлупа теперь сыпалась не возле гармониста. Не возле него слышался визгливый смех, частушки, любимая песня «Вот кто-то с горочки спустился». Егорка ежевечерне подхватывал видавшую виды гармонь и выходил на свою важную вахту. Он твердо решил не прибиваться к чужой стае и звонкой гармонью посрамить гитары. Магнитофонные завывания вспугивали сонных стрижей на яру. Раздосадованный Егорушка чинно садился на чурку возле поленницы дров и поливал с берега разудалыми звуками. Казалось, выносливая трехрядка вот-вот научится произносить слова: «Хвастать, милая, не стану, знаю сам, что говорю…» Гармонь говорила и говорила. Задорно, смело, разливного. Заглушала цыганскую удаль гитары.
До Нюши ясно доносилась вся музыка. Вдруг в вызвон инструментов из-под ярка резко вплелись девичьи умоляющие слова:
— Оой, даа отпустиите!
Барахтанье, сопение.
— Оой, даа что вы со мной деелаете!
Короткая настороженная тишина. Потом виноватый, плаксивый голос:
— Ой, да как я теперь мамке буду в глаза глядеть…
Свинарка Нюша не могла определить по голосу, кто из деревенских девок угодил в лапы одному из нагрянувших волков. Вроде ойкала доярка Дуся Мартемьянова… может, заведующая колхозным клубом Мила? Нет, эта в подобной ситуации ойкать не станет. Наверно, Дуська.
Тихонько прихромала Нюша к обрыву, глянула вниз. Но даже и в белую ночь ничего нельзя было рассмотреть сквозь молодые тальники. Нюшу возмутила чья-то противная женская покорность. Она перебросила скорый мосточек в свое быстролетное девичество. Представила над собой широкоскулое остяцкое лицо, раздутые ноздри, слюнявый протабаченный рот и поежилась. Она тогда исходила криком, царапала остячонку глаза и щеки, рвала на нем сатиновую рубашку. Он душил ее твердой, намозоленной веслами ладонью, изнурял борьбой, как паучина изнуряет попавшую в сеть бабочку.
Громко плюнув в сторону тальников, Нюша швырнула туда кусок дерна. Прислушалась. За тальниками было мертво. Только гармонь и гитара неуступно блажили в ночи. Не могли перепеть друг друга басы и струны.
Егорка в деревенском клубишке крутил кино. По-актерски мог читать длинные монологи из фильмов. Выбирал словеса про любовь, про веселую перебранку на гусарских пирушках. Когда рвалась изнуренная бесконечными сеансами кинолента, кто-нибудь из зубастых механизаторов кричал: кинщика на мыло! Егорка зажигал свет, кидал в квадратное окошечко кинобудки обтирочную ветошь. Вспарывал шуматок в зале криком:
— Воткните в пасть болтуну этот кляп!
Однажды швырнул обтирку, и она угодила на лысину колхозного бухгалтера. Всплеснулся смех. Степенный солидный страж артельной кассы побагровел от обиды. Повернулся лицом к кинобудке, бросил комок ветоши в аппаратную. Промахнулся, не угодил в одну из двух дыр.
— Эй, культурник! Ты скоро и гранаты швырять начнешь.
— Тебя бомбой не оглушишь.
— Чего?!
Но киномеханик уже потушил свет и выпустил из недр кинобудки конусный световой столб и надбавил звука. На экране с обворожительной улыбкой появилась Любовь Орлова. Все вмиг забыли Егорку и разобиженного лысого буха. Вблизи Васюгана экранным половодьем текла «Волга-Волга». Шлепал по волжской воде старомодный колесник. Разворачивалась иная жизнь, иные страсти-мордасти.
И вновь в отведенный час взревывала у поленницы Егоркина гармонь. Никто, как раньше, не отгонял лопухом от лица гармониста надоедливых комаров и мошку. Никто не приплясывал рядом, не вздыхал под печаль басов. Прибегали пацанята, утекшие от загулявших родителей. Стояли, ввинчивали в носы грязные пальцы.
Чесали пузо, ноги. Постоят, поглазеют на одинокого гармониста и стрельнут по песку к гитарной музыке. Там людно, весело. Бородачи новые песни горланят. Многие слова непонятны ребятам и оттого обретают загадочность, веют сказкой.
Первой отбилась от веселого табора Дуська Мартемьянова. Подъюлила виновато к гармонисту, встала в сторонке, молчит. Егорка тоже рот не тревожит. Трехрядка громче прежнего старается, славит Подгорную широкую улицу. Даже луна заслушалась, немигающе воззрилась на воду, берег, ровную поленницу. Смотрит заинтересованно на гармониста и на дояриху. Внезапно Егорка оборвал игру. Пфыкнул мехами, застегнул гармонь на обе пуговицы. Встал и отправился домой.
— Егоры… а, Егоры…
Не обернулся. Нарочно стал загребать полуботинками уличную пыль: пускал дымовую завесу.
— Погоди… сказать надо…
Парень разухабисто свистнул. Кивнул луне и запел:
— Й-е-хал я из Берлина, й-е-хал мимо Орла, та-ам, где ррусская сла-ва все тро-опинки прр-ошла…
Пропел куплет, бросил песню. Шел, бормотал вслух:
— Знал, что ваши выкрутасы скоро кончатся… Фу ты, ну ты, ножки гнуты… дезертирки, перебежчицы… гитары захотели… невидаль бородатую глядеть… сейчас пуп надорву от смеха…
— Егоры, а Егоры, — доносилось как со дна глубокого колодца.
— Заладила, курица, раскудахталась…