— Пусть классовый враг, забившийся в норы, царапает себе от горя лицо! — говорил секретарь. — Пусть грызет железо своих автоматов и гранат! Они не принесли ему счастья! Они не привели его во Дворец Республики, в Тадж, в министерства, на хлебозавод, на радиостанцию! Народ, пошедший за мусульманским флагом, которым размахивал враг, увидел, что за флагом — окровавленный нож. За этим флагом нет хлеба, нет дров, нет мирных очагов, а только горящие дома, убитые дети. Но враг не убежал, не исчез, он сменил себе шкуру. Он больше не барс и не волк, он — змея, он — крыса. Он больше не кинется в открытом прыжке, а будет проползать потихоньку, прогрызать дыры, жалить, кусать за ноги. Вы видели, что все дуканы закрыты? Видели, что не снят с дуканов ни единый замок? Замок на дукане — это замок на дверях, ведущих в революцию. Люди приходят к дукану купить себе рис и чай и видят замок и шепчут друг другу: при новой власти мы не можем купить нашим детям лепешку, а нашим старикам горстку чая, это не наша власть. Дуканщик приходит открыть свой дукан, а враг показывает ему нож — и замок остается висеть, и дуканщики шепчут друг другу: при новой власти мы не можем заниматься торговлей, это не наша власть. Вот почему сегодня, когда мы потушили пожары, арестовали провокаторов и убийц, мы начинаем борьбу за дуканы. Пусть каждый член партии прямо отсюда идет в дукан, с автоматом в руках встает у прилавка, защищает торговлю, защищает дуканщика, защищает революцию. Революцию делают пули. Революцию делает слово. Революцию делает хлеб. Завтра мы идем в беднейшие хазарейские семьи раздавать бесплатно муку.
Свежие дыры от пуль белели над его головой. Его красноречие, свобода изливавшихся слов возвращали Волкова к той русской поре, когда политический тезис был ярко окрашен страстью оратора, и эта страсть в любую минуту могла быть оборвана пулей.
Бюро окончилось. Они простились с Кадыром. Ехали по Майванду. Чуть потеплело, проглянуло солнце. Появились нечастые люди. На улочке, где недавно Волков и Марина покупали восточные сладости, все дуканы были закрыты, и только этот, единственный, торговал. Знакомый дуканщик в полутьме своей лавки ставил гирьки на медные чаши, сыпал рис, отвешивал чай. Перед ним, огромная, завивалась очередь. В ней терпеливо с кульками стояли бедняки в долгополых лохмотьях, служащие в черных пальто. Все ждали своей горсти риса, щепотки чая, следили за медными чашками. Рядом с прилавком, настороженный и зоркий, стоял с автоматом партиец. И Волкову показалось: в толпе мелькнули глаза Достагира, его накладные, подковой усы.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Они закусывали в ее номере купленными по дороге лепешками и ломтями теплого мяса, запивали горячим чаем, в который Волков налил красного вина.
— Хорошо… Замерзла… — говорила она, обжигаясь, поджимая под себя на кровати ноги в теплых носках. Волков утомленно вытягивал свои грязные, в невысохшей глине башмаки, пытался счистить с плеча известку.
— Я все думаю, все стараюсь себе объяснить, — сказала она. — Эти дни… Этот нынешний день… Вы меня в состоянии слушать?
Он смотрел на нее, желающую согреться, усталую, борющуюся со своей слабостью, чувствовал настойчивую энергию, исходящую от ее глаз, губ, белого лба, чуть нахмуренного у бровей.
— Эти лачуги, эти люди… Умирающая без хлеба семья… Мулла идет под пули… Эти дети, прошедшие ад… И я среди них с моей недавней московской жизнью… Мне всегда казалось, что я живу очень сложно, мучительно. У меня есть моя личная драма, моя боль. Так я думала. Но после сегодняшнего вся моя боль кажется такой выдумкой, почти постыдной…
— О какой боли вы говорите?