— Оттуда! — он кивнул головой в ту сторону, где мирно и ровно шумел океан. — Мне это знакомо по Кубе. Они забросили к нам чуму. Мы пережили трагедию. Я боролся с такой же чумой у себя на Кубе. Теперь я встречаю ее здесь. Они вселили в свиней чуму, как по евангелию вселяли бесов. И свиньи сбесились. Но главный бес один. Это он прислал к нам на Кубу заразу. Он же прислал ее в Мозамбик.
— Вы полагаете — это акт саботажа? Бактериологическая диверсия?
— У меня никакого сомнения. Я знаю это по Кубе. ФРЕЛИМО утверждает продовольственную программу, делает ставку на свиноводство, значит, ЮАР должна отравить свиней. Поверьте мне, я все это уже видел. Приезжайте завтра ко мне, посмотрите, как я работаю. Я работаю на ферме за городом. Там мы убиваем свиней. Там вы увидите, что такое — сегодняшняя борьба в Мозамбике!
И он опять передернул плечами, и было неясно: то ли это боксерский дриблинг, то ли жест отвращения.
Бобров простился с кубинцем, поднялся к себе на лифте.
Его номер с высоким зеркалом. На столе — рабочая тетрадь с беглой записью о встрече с англичанами в баре, с кубинцем Рафаэлем в саду. Дорожная ладанка, слайд, где семья в вечерней избе под жостовскими цветными подносами, — хрупкий отсвет драгоценного дня.
Он лежал без одежды на двуспальной кровати под лепным королевским гербом. Маяк за окном бесшумно врывался в номер, двойным скользящим лучом. Зажигал трепетной молнией зеркало, графин на столе, его голое, словно натертое ртутью, тело. Выхватывал изображение комнаты и его, лежащего. Выносил наружу во тьму в двух длинно протянутых лучистых пригоршнях и выплескивал далеко в океан. Опять возвращался, черпал из номера, захватывал его в невесомую материю света, извлекал из зеркала, из графина и выплескивал далеко в океан.
Он лежал неподвижно, чувствуя приближение лучей, их удар, их вторжение в тело, тончайшее страдание и боль, когда, выхватив из него малую толику плоти, сняв легчайшую оболочку с души, лучи улетали в пространство и рассеивали его среди воды и туманов.
Он чувствовал свое убывание. Чувствовал, как уменьшается, тает, и его все меньше и меньше. И надо что*то успеть, что*то понять и постигнуть, в чем*то суметь разобраться, привести в систему, и порядок. Не записи в рабочей тетради. Не предметы в саквояже. Что*то в себе самом. В том, из чего состоял, что помнил, любил, что бесшумно, с каждым поворотом лучей, у него отбирали.
Тот зимний трамвай в мохнатом на стеклах инее, и бабушка напротив в платке смотрит на него с обожанием. А он, сначала тихо, только ей одной, а потом все громче, привлекая внимание соседей, дорожа их вниманием, вдохновляемый их одобрением, читает «Бородино». Трамвай колышется в зимних студеных сумерках. Пассажиры с утомленными лицами смотрят и слушают. А он, в детском тщеславии, в детском восторге — от стиха, от своей декламации, от бабушкиного влюбленного взора, — выкликает: «Как наши братья умирали, и умереть мы обещали…»
Образ того давнишнего, почти небывалого, почти вымышленного трамвая превратился в более поздний, но столь же драгоценный образ. Осеннее озаренное поле в хлебах, в скирдах, в летающих черных стаях. Они с матерью стоят перед памятниками в колосьях. Орлы, скрещенные пушки, названия кавалергардских и пехотных полков. Бородинское поле дохнуло в него запахом сырой соломы, дуновением материнской прозрачной косынки. И маяк своим властным, нежестоким вращением отобрал у него этот образ и унес в океан.
Он лежал обнаженный под бесшумной световой каруселью и плакал, не стыдясь своих слез. Повторял: «Как наши братья умирали…»
Засыпал, просыпался. Вздрагивал от бесшумных, пробегавших по нему прикосновений света.
Рано утром он смотрел из окна, как у подъезда поблескивают стеклами два нарядных белых «лендровера». Англичане Колдер и Грей, в белых шортах, в рубашках апаш ставят в машины дорожные сумки. Их третий товарищ, инженер-австриец в бирюзовой каскетке подносит теодолит. Солдаты охраны, не снимая автоматов, помогают им, усаживаются.
Место, где только что белели «лендроверы», занял юркий потрепанный грузовичок. В кузове его была закреплена цистерна с синим крестом, валялись лопаты и ведра. Из отеля вышел Рафаэль, озабоченный, резкий. Что*то сердито сказал шоферу, указывая на цистерну. Уселся в кабину, и грузовичок укатил, должно быть, на бойню свиней.
Опять стало пусто. Но возник чернокожий мальчик, полуголый, босой, держа у рта какой*то оранжевый, отекавший соком плод. Подбежал другой, постарше, и отнял у первого плод. Младший заплакал. Тогда второй кинул обиженному плод, его оранжевый шар упал и расплющился. Оба принялись его подбирать, совать себе в рот. Медленно удалялись под соснами.
До завтрака оставалось время. Политработник Антониу должен был появиться не сию минуту. И Бобров, глядя на столб маяка, решил пойти к океану, туда, где мерцало, слышались глубокие вздохи и шелесты.