Теперь-то Павлик понял, почему и зачем пришел Марфин. Дело было наверняка так: вызвал Марфина командир и дал указание «помочь рядовому Рыбину, который назначен на новую для него, весьма ответственную должность. И кстати, как групкомсоргу, провентилировать насчет его настроения, морального духа». Иначе кто бы отпустил Марфина, ведь после обеда по расписанию — занятия по стрелковой подготовке.
А он пришел сюда, занялся «вентиляцией», да не выдержала натура. Конечно, уходить ему никак нельзя. Вот и вынужден проглотить пилюлю.
Они молча работали до самого вечера. Резали, таскали дерн и выкладывали вдоль кромки вольера ровную зеленую дорожку. Выкопали сточную канаву, отремонтировали кран водопроводной колонки.
Вольер преобразился. Часов в шесть Марфин торопливо помылся под краном и убежал, на ходу натягивая гимнастерку.
Павлик посидел, покурил. У ног его, сыто подремывая, лежали обе «сторожевые единицы». Они, видимо, признали его хозяином, хотя он этого пока не чувствовал. Он просто очень устал.
Перед ужином Павлик вернулся в казарму. Удивился: Марфина нигде не было. Подошел к дежурному, спросил. Тот ответил: в увольнении.
— В каком увольнении?
— После обеда отпросился у старшины. В полковую библиотеку поехал. Книги менять, что ли.
Павлик все-таки выпросил под благовидным предлогом книгу увольняемых. Перелистал несколько страниц, нашел сегодняшнюю дату, перечитал дважды: «Рядовой Марфин Ф.И. уволен до 20.00».
3
Море лежало внизу, у подножия сопки, и занимало полмира. Оно всегда было красивым и всегда тревожным, потому что где-то над ним проходила невидимая государственная граница.
На рассвете, снимая с постов собак, Павлик останавливался у обрыва и глядел в пронизанную стеклянной свежестью даль. Волна лизала коричневый песок, чайки припадали к самой воде, хватая сонную рыбешку, в скалистых расселинах вдоль побережья путались клочья тумана. В ушах посвистывал ветер, и постепенно исчезали земля и берег, оставались где-то позади, и кромка глинистого обрыва казалась палубой корабля, уходящего поутру в плавание…
И будто он был не один. Будто рядом, но чуть позади, стояла с ним Нина, он даже чувствовал, как держалась она за его руку, слышал ее дыхание, ощущал запах волос. Она молчала, и молчание это было укоризненным, и он знал, почему она сердится. Хотя сердиться, наверное, положено было больше ему — на четыре его письма она отвечала только одним.
Нина все чаще и все капризнее дергала его за руку, дергала до тех пор, пока Павлик наконец не соображал, что это настырный Карнач тянет за поводок, требуя его возвращения на грешную землю. Карнач терпеть не мог моря, видно, когда-то тонул, после сторожевого бодрствования ему хотелось спать.
Ночью, особенно в непогоду, тускло отсвечивали гребешки волн, угрюмо шуршал прибой. Сквозь всплески, шорохи и звуки казалось, кто-то большой, черный и мокрый упрямо карабкался по глинистым осыпям, срывался, падал на острые камни, но встряхивался и снова, остервенело и тяжело дыша, лез наверх…
В такие минуты остро чувствовалась близость границы. Стараясь представить ее в чернильной темноте, Павлик представлял себя в помещении командного пункта, в его влажной теплоте, настоянной на запахах разогретой резины и краски. И видел огромный прозрачный планшет с паутиной координатной сетки, с голубой волнистой линией берега и красной, почти прямой — госграницы. Ему доводилось видеть, как линии чужих самолетных курсов, отрезками наносимые планшетистами, пытались приблизиться к широкой красной черте. Какая наэлектризованная звенящая тишина наступала тогда в бетонном бункере КП…
Он знал, что за продвижением каждой такой стрелы днем и ночью внимательно и напряженно следят сотни глаз и, едва посмеет она приблизиться к заветному рубежу боевого планшета, взвоют басовыми переливами сирены-ревуны, закачаются антенны, защелкают контакторы пусковых установок, вздрогнут, поднимаясь к нему, расчехленные ракеты.
А у береговой кромки, у обрыва над морем, где кончаются последние метры земли, он в ночи один. Один со своими собаками на сторожевых тропах. И то, что недоступно человеческому глазу и слуху в прибойном рокоте, безошибочно уловят его собаки.
Он прекрасно понимал, что так должно было быть. Но в то же время понимал и другое: действительность выглядела проще, приземленнее, Павлик хорошо знал, что Пальма частенько спит на посту, а Карнач заигрывает с часовыми. Он же, инструктор, как ни в чем не бывало разводит собак на участки и расписывается каждый раз в постовой ведомости, будто делает чрезвычайно надежное дело.
Временами ему становилось обидно, горько, совестно. Павлик дважды ходил в штаб, просил, требовал новых собак. Но там отделывались только обещаниями — собак действительно не было.
В довершение ко всему Карнач выкинул номер: ночью удрал с поста. Уму непостижимо, как он ухитрился вывернуться из ошейника! Свое дезертирство он откровенно афишировал, с лаем бегая по спящему городку, прошмыгнул мимо дневального в казарму и оттуда выпрыгнул в раскрытое окно.