Да, откровенно говоря, ему никуда особенно и не хочется ходить. Заглянул разок в здешний театр — поскучал, позевал, прикрывая рот ладонью. А то с Павлом Васильевичем Анненковым встретился — земляк и знакомец по Петербургу, не раз виделись у Белинского. Зазвал к себе, вдоволь наговорились за матушкиным — истинно волжским — обедом: стерляжья уха, вареная осетрина…
А Обломов — коснеет. Хоть запирайся, хоть не запирайся у себя на «вышке», а забарабанит в дверь кулачками, ввалится в комнату орда племянников, и он с удовольствием вскакивает из-за стола, бежит с ними в диванную, в гостиную, в сад. И Варвара Лукинична — тут же, около.
И потом, сколько лет он не отдыхал по-настоящему? Имеет же он право хоть здесь, дома у себя, забыться, покуролесить, почудить, «впасть в детство». Вон — колокольня, на которую он забирался, едва научась ходить, вон деревья, об которые изорвал в былые времена не один штанишки. Он и теперь в присутствии Вареньки до того иногда шалеет, что — ей-ей! — способен вскарабкаться на дерево или, накинув на себя простыню, испугать в темном месте кого-нибудь из прислуги. Или вот еще забава: раздобудет крынку варенья, набьет в карманы конфет и бежит скармливать все это дворовым детишкам.
Да и возможно ли оторваться от этой через край плещущей жизни для того, чтобы роман писать? Честно-то говоря, романы пишут от тоски по какой-то иной, лучшей судьбе, от недостаточности нынешнего состояния. А он сейчас и так счастлив.
Ему теперь не до Обломова и потому еще, что в голове — он обнаружил это нечаянно — забраживает исподволь иной, куда более живой, богатый действием замысел… Молодой столичный художник (живописец? скульптор? литератор? — пока неважно) навещает бабушку, живущую в старой усадьбе, над обрывистым берегом Волги. И встречает тут двух девушек, своих кузин. А он влюбчив…
Да, он, увы, оказывается, очень еще влюбчив — даже Варенька это заметила! Но и он — он тоже что-то замечает у нее в глазах. Но как тут быть, право, если они всякий день видятся раз по сто? А и не видятся, так, сидя у себя за рукописью, он то и дело слышит, и до шума в ушах его волнует этот шум и шорох ее платья за дверью. Куда прошла сейчас? К себе или к детям? И грезится: это его жена, это его дети… А он между тем незаметно дожил почти до сорока. И ни жены, ни детей. Итак, молодой художник приезжает погостить к бабушке, и здесь — две милые кузины… А он уже и не молодой. А она гувернантка. Гувернантка… и известный писатель?
Он не знал этого — и никак не мог теперь знать, — что к нынешнему лету, как к некоему твердому узлу, стянутся незримо нити всей его жизни — не только прошлой, но и той, что еще ему предстоит.
В середине июля, посылая отсюда письмо Майковым, он симбирскую свою родину назвал
Он не знал еще, конечно, что эти
Как-то в давние годы, когда он, сидя на высоком симбирском берегу, глядел на светлое, искрящееся и волнующееся поле Волги, померцалось ему, что раз уж, по уверению крестного, земля кругла, то можно отсюда, от этой волжской взволнованной нивы, лежащей поперек земли, пойти на запад, и обойти весь круг, и выйти к тому берегу, что напротив, и увидеть оттуда родной Венец и город, и… и себя, маленького, ожидающего на этом берегу.
И ведь окажется однажды, что не зря ему померцалось, и что эта ниточка его детской грезы так же привяжется к единому узлу одним своим концом. А другим?.. Но сейчас он и об этом не догадывается. Да и мудрено бы догадаться. Это лишь в сказках, которые ему няня Аннушка рассказывала, возможны подобные путешествия по всему свету — верхом на печи сидя или вдогон за волшебным клубком.