Но сколько раз она уже замечала про себя, что доверять настроениям Ивана Александровича нельзя. К концу письма от его радостного самочувствия не остается и следа: то ли свирепая ночная гроза до предела раздражила нервы, то ли оттого, что не смог сразу подыскать приличное жилье, но за тетради он, оказывается, еще не принимался. «Кажется, вчерашнее утро было только луч единый, за которым опять настали потемки. Не казните, Софья Александровна, не лень, нет, а ожесточение и холод ко всему делают и самые цели, к которым надо стремиться, бесцветными».
Первое его мариенбадское письмо — как бы увертюра к переписке этого лета: тут уже присутствуют в концентрированном виде все ее темы, все настроения писателя, а главное, тут зафиксирован сбивчивый, тревожный ритм смены его состояний — от повышенной работоспособности до упадка сил, угнетенности, тоски.
Софья Александровна «не казнила». Но в своих ответах была выдержанно строга, наставительна, иногда даже аскетически сурова. Лень не лень, а все-таки Иван Александрович пока недостаточно собран, чересчур чутко реагирует на непогоду, на разные мелкие неурядицы. Кстати, соблюдает ли он диету? Не увлекается ли пивом и шампанским, как недавно в Дрездене?
Пусть не забывает, что она с нетерпением ждет от пего работу: ведь условились, что осенью она примется набело переписывать роман. Главное же, о чем ему необходимо теперь помнить, — это о том, что писание книги — его великий долг перед читателями, в том числе и будущими…
Ох уж этот долг! — воздыхает Иван Александрович. «Вы вся — религия, но какая религия, чему поклоняетесь — я не знаю. Богу ли живому: но в той религии — не одно созерцание, там есть страстность чувства, а как скоро есть страстность, есть и борьба с искушениями: нет, у Вас идеал — долг — и Вы поклоняетесь долгу».
Как бы в порядке отчета он сообщает: за полмесяца написал 15 листов, по шести часов в день сидит за столом. Скорость работы иногда даже приближается ко временам «мариенбадского чуда». Но такого полного, через край плещущего чувства вдохновенности и удачи, как тогда, нынче нет и в помине. Да он и боится теперь радоваться приливам вдохновения и здоровья, потому что в любую минуту может найти на голову какой-то сумрак, и ясные, воздушные перспективы романа, уже было светившиеся впереди, подергиваются гнусной наволочью.
Долг, служение искусству и человечеству?! В такие вот минуты и часы ему не видится совершенно никакого положительного смысла в этих понятиях. Жизнь человечества удручающе громадна и непостижима в своих путях. Надеяться на то, что художник способен наложить на нее заметный отпечаток, что-то в ней существенно упорядочить, очистить, — какая наивность, какая гордыня!.. Людских страданий не отвратить и не исцелить, они так и будут из века в век накатываться своим чередом. «Я смеюсь, когда воображаю, что я делаю дело, «исполняю долг», потому что пишу ромапы, которые другими читаются, ставятся на полку и забываются, или много-много, что не забудут лет десяток-другой, а потом все-таки забудут».
…Но проходят над Мариенбадом худые, дырявые тучи, и он снова как ни в чем не бывало бодро принимается за работу. Где давешние мрачные рассуждения о «долге»? Их и след простыл. Может быть, в этом все же не только беда, но одновременно и счастье художника, что даны ему природой такие легко возбудимые и так легко перестраиваемые с тоскливого на веселый лад нервы?
И ему уже стыдно, что накануне так досаждал Софье Александровне мелочной своей подноготной. Это он обязан бы ее, молоденькую, учить уму-разуму, подавать ей толковые советы, помочь ей обрести уверенность в себе, бесстрашие перед вереницей испытаний, которых чем дальше, тем больше.
Но где там! День, другой — и он опять сорвался в хандру, в отчаяние, будто запил… Мужа пожалеет жена, в теплой тьме ночной погладит отягченную невезением голову. Любимого своего пожалеет невеста, поцелуем высушит закипевшие под ресницами слезы. Ребенка пожалеет мать, грешника — пастырь. А кто пожалеет его, скитальца по холодным европейским отелям?
Кое-как, кое-как ползет романище, взбухает бумажно… «Толщина моя уходит в тетради». Но с каждым новым листом, с каждою главой новой сколько проблем! Все куски глядятся разрозненно, сцеплений между ними почти никаких, герои тянут всяк в свою сторону. Хаос страшенный! Где оно, событие, которое заставит их сгрудиться, заговорить, заспорить разом?
Но он даже не позволяет себе думать сейчас о таких проблемах. Ладно уж: он докончит все насыро, хоть бы этак-то писалось! — а там, на другой год — ибо теперь ни за что не управиться — еще раз перепишет, заботясь в первую очередь о сшивании расползающихся швов, об увязывании узлов, налаживании скреп.
Иногда глянет на себя как бы со стороны: господи, да кто же приневоливает, кто заставляет вымучивать страницу за страницей? Если сам он так редко радуется, сочиняя, то неоткуда будет и читателю почерпнуть радости. Может, Все-таки бросить? Попроситься снова на службу — вот там-то истинно «долг», там-то прямое и очевидное «служение обществу».