Теперь все ясно, как на подоконнике. Одичал я, отбился от людей, и не тянет к ним. Надоели до смерти. Последнее время было так скверно, дай кто-нибудь в морду — не ответил бы. Вообще с некоторых пор все в Ярске вызывало у меня глубокое отвращение. Положение мое осложнялось тем, что я не специалист. Я был здесь добровольным изгнанником, по крайней мере чудаком в ваших глазах. А с рабочими остальными меня мало что связывает, кроме Юрочки Николаевича, разумеется. Они хорошие ребята (почти все до одного), хотя бы потому, что на своем хребте несут всю тяжесть.
Порой сам удивлялся: что меня удерживает? Могу уехать в любую минуту и работать, где захочу. Но думал: воспитание стройкой еще не закончено. Другое, главное, что меня удерживало,— сознание, что ты на самом что ни на есть переднем крае и дело твоих рук будет стоять века, когда ты сам будешь в ложе авраамовом.
Чувство рабочего человека самое великое из человеческих, наравне с любовью.
Говорю еще раз: давно мог бы уехать, хуже нигде не будет, а что-то удерживало. Слишком много связано со стройкой и даже с тем, что ты жила здесь.
С грустью думаю об этом, уходя из Ярска. Знаю, в Сибири хватит строек на мой век, но в Ярске я почувствовал себя впервые гидростроителем и понял, что это великое дело.
Я счастлив, что слово «гидростроитель» связало меня с такими ребятами, как Юрочка Николаевич, Чуркин, Генка Мухин, что судьба столкнула меня с тобой.
Прости, что разоткровенничался, клапан какой-то приоткрылся в душе. Когда весь круг жизни сжимает так, что остается прямой путь на небо, необходимо с кем-то поговорить с полной откровенностью, ничего не пряча. Я говорю это тебе, у меня больше никого нет. В тот день, когда я так бестолково «развязался» в разговоре со Шварцем (я об этом не жалею), я, выйдя от вас, сел в будку, и она случайно завезла меня на подстанцию за десять километров от Ярска.
Я вышел и стал смотреть. Эти места связаны для меня с хорошими воспоминаниями — первое мое рабочее место на стройке.
До сих пор храню в чемодане гвоздь, обмотанный изоляцией, рабочий мой инструмент, которым вязал я армосетки в незапамятном году.
Я бродил по знакомым местам и слышал голоса и свой голос, очень молодой, энергичный; тогда я был счастлив своим рабочим званием, первой работой, дружбой.
Я прислонился к решетке и стал водить по ней рукой. Вспоминая день за днем, я будто пытался отыскать свои следы на ржавом металле.
Но начинается мой путь раньше, примерно на год, когда я прибыл в апреле по трудовому договору в таежный глубинный леспромхоз комбината Ярсклес. (Мысль была: оттуда — в Ярск, на стройку.)
Приехало нас, вербованных, восемнадцать человек. Кто за длинным рублем, кто мир посмотреть. Один парень, токарь по специальности, привез свое разбитое сердце в надежде склеить здесь, в Сибири. Другой, директор столовой из Акимовки, наоборот, сбежал от нежной жены. Звали его Толя Ефанцев, мастер на все руки, пройдоха и донжуан, мягкие, вкрадчивые черты, похож на какого-то знаменитого киноартиста... Прибыл с нами один литовец, бывшая футбольная звезда в буржуазной Литве, добрый, но спившийся малый. Был один работящий горьковский лесоруб.
Словом, компания разношерстная.
Перед отъездом нам выдали по пятьдесят рублей, по прибытии снова по пятьдесят. Привели на берег таежной речки Ия, отметили пять гектаров леса, дали топоры, бензопилы и сказали: «Вали кулем — после разберем».
Мы и стали валить, так что щепки полетели.
Первый месяц я — бригадир. Начальник участка решил, видимо, что раз грамотный, значит, должен быть бригадиром. Вскоре меня мои подданные скинули, как Баттисту кубинцы. Потому что мне с детства не лудили глотку и не обучили премудростям снабжения материалом и инструментом.
Чистили мы ложе будущего Ярского моря. Сначала спиливали что потолще, потом рубили что потоньше, после собирали и жгли сучья.
В столовке над рекой неизменное меню: щи из кислой капусты (с мясом и без мяса — разницы, кроме цены, никакой), рагу из козлятины, кисель.
Мрачнеем. Худеем. За месяц сбавляю пять килограммов.
За рекою в клубной закоптелой избе пиликанье гармошки. Сразу оцениваю выражение «в лесу росли».
Местный народ (их называют «бурундуки») скуп, зажимист и мрачноват. Песен петь не любит, к вербованным недоверчив. Шанежку (плоский и темный хлебец) не выторгуешь, не говоря уж о молоке.
Мы же песни поем, пьем от нечего делать и от простуды. Два стакана перцовки, два одеяла плюс пальто сверху — и любая зараза за ночь отвязывается. Днем и ночью топим печку, но все равно холодно.
За рекой праздник, один наш морячок в бушлате идет туда и вскоре бежит обратно по льду (еще был лед), а на берегу ему грозят ружьишком и палками.
С пьяных глаз морячок порезал на чьем-то мотоцикле резину и руку подвернувшейся бабе, за ним гнались с дубьем до самой реки. По реке бежать не рискнули: хрупкий лед.