О, где ты запела, откуда взманила, откуда к жизни зовешь меня… Склоняюсь перед твоею силой, Трагедия, матерь живого огня. Огонь, и воду, и медные трубы (о, медные трубы — прежде всего!) я прохожу, не сжимая губы, страшное славя твое торжество. Не ты ли сама последние годы по новым кругам вела и вела, горчайшие в мире волго-донские воды из пригоршни полной испить дала… О, не твои ли трубы рыдали четыре ночи, четыре дня с пятого марта в Колонном зале над прахом, при жизни кромсавшим меня… Не ты ль — чтоб твоим защитникам в лица я вновь заглянула — меня загнала в психиатрическую больницу, и здесь, где горю ночами не спится, встала в рост, и вновь позвала на новый круг, и опять за собой, за нашей совместной народной судьбой. Веди ж, я знаю — тебе подвластно все существующее во мне. Я знаю паденья, позор напрасный, я слабой бывала, постыдной, ужасной — я никогда не бывала несчастной в твоем сокрушающем ложь огне. Веди ж, открывай, и рубцуй, и радуй! Прямо в глаза взгляни и скажи: «Ты погибала взаправду — как надо. Так подобало. Да будет жизнь!»31 января
ПАМЯТИ ЗАЩИТНИКОВ
Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины!
Эта поэма написана по просьбе ленинградской девушки Нины Нониной о брате ее, двадцатилетнем гвардейце Владимире Нонине, павшем смертью храбрых в январе 1944 года под Ленинградом, в боях по ликвидации блокады.
I
В дни наступленья армий ленинградских, в январские свирепые морозы, ко мне явилась девушка чужая и попросила написать стихи… Она пришла ко мне в тот самый вечер, когда как раз два года исполнялось со дня жестокой гибели твоей. Она не знала этого, конечно. Стараясь быть спокойной, строгой, взрослой, она просила написать о брате, три дня назад убитом в Дудергофе. Он пал, Воронью гору атакуя, ту высоту проклятую, откуда два года вел фашист корректировку всего артиллерийского огня. Стараясь быть суровой, как большие, она портрет из сумочки достала: — Вот мальчик наш, мой младший брат Володя…— И я безмолвно ахнула: с портрета глядели на меня твои глаза. Не те, уже обугленные смертью, не те, безумья полные и муки, но те, которыми глядел мне в сердце в дни юности, тринадцать лет назад. Она не знала этого, конечно. Она просила только — Напишите не для того, чтобы его прославить, но чтоб над ним могли чужие плакать со мной и мамой — точно о родном… Она, чужая девочка, не знала, какое сердцу предложила бремя,— ведь до сих пор еще за это время я реквием тебе — тебе! — не написала…II