Меня ужасала мысль, что я должен вернуться в мою унылую квартиру.
Ликование одного короткого дня сделало меня навсегда чужим в моем собственном доме.
Несколько недель, может быть, только дней, и счастье пройдет… и ничего от него не останется, кроме горестно прекрасного воспоминания.
А тогда?
Тогда я останусь бесприютным и здесь, и там, и по эту, и по ту сторону реки.
Я встал, хотелось бросить сквозь решетку парка еще один взгляд на замок, за окном которого она спала, потом уже идти в мрачное гетто. Я пошел по тому направлению, откуда пришел, ощупью пробираясь в густом тумане вдоль домов, через спящие площади. Черные монументы вставали грозно, за ними одинокие сторожевые будки, очертания барочных фасадов. Тусклый свет фонаря вырастал в огромное фантастическое бледно-радужное кольцо из окружавшего тумана, переходил в желтоватый, пронзительный взгляд какого-то глаза и рассеивался в воздухе сзади меня.
Я нащупал под ногами широкие каменные плиты, посыпанные песком. Где я очутился? Какое-то ущелье, круто подымавшееся вверх?
Гладкая каменная стена сада справа и слева? Через нее перевешиваются голые ветви деревьев. Они спускались с неба: ствол был скрыт за пеленой тумана.
Несколько сухих тонких сучков с треском обломались – их задела моя шляпа – и упали вниз, в серо-туманную бездну, скрывавшую мои ноги.
Потом светящаяся точка: одинокий огонек вдали… где-то… загадочно… между небом и землей…
Я, очевидно, заблудился. Это мог быть только «старый подъем к замку», возле садов Фюрстенберга…
Затем длинная полоса глинистой земли. Мощеная дорога.
Огромная тень выросла передо мной, голова в черном суровом остроконечном колпаке: «Далиборка» – Башня Голода, где некогда томились люди, в то время как внизу, в Оленьем Овраге, короли забавлялись охотой. Тесный переулок с амбразурами, извилистый проход, такой узкий, что едва пройдешь… и вот я уже перед рядом домиков, величиною не выше моего роста.
Стоило только поднять руку, и я доставал до крыши.
Я попал на улицу «Делателей золота», где в Средние века алхимики выплавляли философский камень и отравляли лунный свет.
Дороги отсюда не было никакой, кроме той, по которой я пришел.
Но я уже не мог найти отверстия в стене, через которое я попал сюда… я наткнулся на ограду…
«Ничего не поделаешь: надо разбудить кого-нибудь и узнать дорогу, – сказал я себе. – Странно, что улица кончается домом, который больше других и, по-видимому, обитаем. Я не могу припомнить, чтоб я видел его раньше».
Очевидно, он выштукатурен снаружи, поэтому он так четко выделяется из тумана.
Я иду вдоль забора по узкой тропинке, прижимаюсь лицом к окну: темно. Я стучу в окно… Там появляется дряхлый старик с горящей свечой в руке, старческими, неуверенными шагами идет он от двери к середине комнаты, останавливается, медленно оборачивается к покрытым пылью ретортам и колбам алхимиков, задумчиво смотрит на гигантскую паутину в углу и направляет взгляд прямо на меня.
Тень от его скул падает на глазные впадины, и кажется, что они пусты, как у мумии.
Очевидно, он не замечает меня.
Я стучу в окно.
Он не слышит. Беззвучно, как лунатик, выходит он из комнаты.
Я жду напрасно.
Стучу в ворота: никто не открывает…
Мне ничего не оставалось, как искать выход до тех пор, пока не найду.
«Не лучше ли всего пойти куда-нибудь, где есть люди, – раздумывал я. – К моим друзьям: Цваку, Прокопу и Фрисландеру, в кабачок, где они, без сомнения, сидят еще. Чтоб хоть на несколько часов заглушить в себе жгучую тоску по поцелуям Ангелины».
Я быстро направился туда.
Точно трилистник из покойников, торчали они у старого изъеденного червями стола, – все трое с белыми, тонкими глиняными трубками в зубах, наполняя комнату дымом.
Не без труда можно было различить черты их лиц, так поглощали темно-коричневые стены скупой свет старомодной висячей лампы.
В углу – сухая, как щепка, молчаливая, невзрачная кельнерша, с ее вечным вязальным крючком, с бесцветным взглядом и желтым утиным носом.
На закрытой двери висели матово-розовые портьеры, так что голоса из соседней комнаты звучали тихим жужжанием пчелиного роя.
Фрисландер в своей конусообразной шляпе с прямыми полями, с его усами, со свинцовым цветом лица и рубцом под глазом, казался утонувшим голландцем забытых веков.
Иосуа Прокоп, засунув вилку в свою длинную шевелюру музыканта, не переставал барабанить чудовищно длинными костлявыми пальцами и с недоумением следил за тем, как Цвак старался надеть красное платье марионетки на пузатую бутылку арака.
– Это Бабинский, – пояснил мне Флисландер необычайно серьезно. – Вы не знаете, кто такой Бабинский? Цвак, расскажите Пернату, кто такой этот Бабинский.
– Бабинский, – тотчас же начал Цвак, не отрываясь ни на мгновение от своей работы, – был когда-то знаменитым в Праге разбойником. Много лет занимался он своим позорным ремеслом, и никто не замечал этого. Но мало-помалу стало бросаться в глаза, что в лучших семьях то тот, то другой родственник не появлялся к столу и вдруг исчезал.