И разве мистицизм исключает возможность желаний?
Я подавил в себе реальность, только бы часок помечтать, минуту, один миг!
Я грезил с открытыми глазам.
Драгоценные камни на моем столе вырастали и окружили меня разноцветными водопадами. Опаловые деревья стояли группами и излучали волны небесного цвета, а небо, точно крылья гигантской тропической бабочки, отливало сияющей лазурью, как необозримые луга, напоенные знойным ароматом лета.
Я чувствовал жажду, и я освежился в ледяном потоке ручья, бежавшего в скалах из светлого перламутра.
Горячий ветер пронесся по склонам, осыпанным цветами, и опьянил меня запахом жасмина, гиацинтов, нарциссов и лавра…
Невыносимо! Невыносимо! Я отогнал видение. Меня томила жажда.
Это были райские муки.
Я быстро открыл окно и подставил голову под вечерний ветер. В нем чувствовался аромат наступавшей весны…
Мириам!
Я думал о Мириам. Она чуть не упала от возбуждения, рассказывая мне, что случилось чудо – настоящее чудо: она нашла золотую монету в булке хлеба, которую булочник положил через решетку на кухонное окно…
Я схватился за кошелек! Еще, пожалуй, не поздно, я успею и сегодня
И когда я вспомнил последние неясные слова Гиллеля и привел их в связь с этим, мороз пробежал у меня по коже.
Чистота намерений не могла служить мне извинением. Цель не оправдывает средства, это я знал.
Что, если стремление помочь было наружно чистым? Не скрывается ли в нем тайная ложь: себялюбивое, бессознательное желание наслаждаться ролью спасителя?
Я перестал понимать себя самого.
То, что я смотрел на Мириам слишком поверхностно, было несомненно.
Уже как дочь Гиллеля, она должна была быть не такой, как другие девушки.
И как посмел я глупо вторгнуться в ее внутренний мир, который возвышался над моим, как небо над землей?
Уже самые черты ее лица, гораздо более напоминавшие – только несколько одухотвореннее – эпоху шестой египетской династии, чем наши дни, с их рассудочными типами, – должны были предостеречь меня от этого.
«Внешность обманывает только круглого дурака, – читал я где-то однажды. – Как верно! как верно!»
Мы с Мириам были теперь друзьями, не признаться ли ей, что это я тайком каждый день вкладывал ей в хлеб дукат?
Удар был бы слишком внезапным. Оглушил бы ее.
На это я не мог решиться – надо было действовать осторожнее.
Смягчить как-нибудь чудо? Вместо того чтоб всовывать монету в хлеб, класть ее на лестницу, чтоб она должна была найти ее, когда откроет дверь, и так далее? Можно придумать что-нибудь новое, менее разительное, путь, который мало-помалу вернул бы ее от чудесного к будничному, утешал я себя.
Да! Это самое правильное.
Или разрубить узел. Признаться ее отцу и просить совета?
Краска стыда бросилась мне в лицо. Этот шаг я успею сделать, когда все остальные средства окажутся негодными.
Но немедленно приступить к делу, не терять ни минуты времени.
Мне пришла в голову блестящая мысль: надо заставить Мириам сделать что-нибудь совсем необычное – вывести ее на несколько часов из привычной обстановки, дать ей новые впечатления.
Взять экипаж и поехать покататься с ней. Кто узнает нас, если мы поедем не еврейским кварталом?
Может быть, ее заинтересует обвалившийся мост?
Пусть поедет с ней старик Цвак или кто-нибудь из подруг, если она найдет неудобным поехать со мной.
Я твердо решил не принимать никаких возражений.
На пороге я чуть не сбил с ног кого-то.
Вассертрум!
Он, очевидно, подсматривал в замочную скважину, потому что он стоял согнувшись, когда я наскочил на него.
– Вы ко мне? – неприязненно спросил я.
Он пробормотал в извинение несколько слов на своем невозможном жаргоне и ответил утвердительно.
Я попросил его войти и сесть, но он остановился у стола и начал нервно теребить поля своей шляпы. В его лице и в каждом движении его сквозила глубокая враждебность, которую он напрасно старался скрыть.
Никогда еще не видал я этого человека в такой непосредственной близости. В нем отталкивало не ужасное уродство, а что-то другое, неуловимое. Уродство же собственно настраивало меня даже сочувственно: он представлялся мне созданием, которому при его рождении сама природа с отвращением и с яростью наступила на лицо.
«Кровь», – как удачно определил Харусек.
Я невольно вытер руку, которую он пожал мне, входя в комнату.
Я сделал это совершенно незаметно, но он, по-видимому, это почувствовал. С усилием подавил он в себе выражение ненависти.
– Красиво у вас, – запинаясь, начал он, наконец поняв, что я не окажу ему любезности, начав разговор.