Мечтая в юности сделаться «совестным судьёю», Гоголь вспоминал Капниста.
Кроме того, старый поэт был добр, ласков, внимателен, в его большом доме на берегу Псела, откуда с балкона открывались необозримые дали лугов, было не только просторно, но и свободно, легко: не стесняли ни положение, ни чин хозяина (Капнист был статский генерал), ни его прошлое. Здесь танцевали и пели, играли «Филемона и Бавкиду», отрывки из «Ябеды», из пьесок Василия Афанасьевича. В этом доме Никоша чувствовал себя защищённым – защищённым от мук самолюбия, от ущемлённой гордости, от придворности Кибинец, с которыми ему невольно приходилось сравнивать Обуховку. Под крышей кибинецкого дома кипели страсти, в Обуховке они тихо умирялись. Тут властвовала поэзия.
писал Капнист в стихотворении «Обуховка». Он называл Обуховку «обиталищем рая», и то на самом деле был рай, потому что ничто не возмущало мира, царившего меж её обитателями.
«Последние звуки Державина умолкнули, – вспоминал Гоголь в статье «В чём же наконец существо русской поэзии и в чём её особенность». –… от одного только Капниста послышался аромат истинно душевного чувства и какая-то особенная антологическая прелесть».
В этом душевном чувстве не было мятежа, раскаяния по поводу прожитой жизни и спора с жизнию новой, заявляющей о своих правах. В нём преобладало равновесие, спокойствие и умеренность. «Умеренность! О друг небесный! Будь вечной спутницей моей!» – писал старый поэт.
5
Никоша научился говорить в три года: природа как бы замедлила его развитие, чтоб затем в короткий срок дать выплеснуться его силам. Первые годы он находился при маменьке, при своём младшем брате Иване, при сёстрах, при бабушке. Особенно любил он бабушку Татьяну Семёновну, которая жила в отдельном домике, стоящем поодаль от большого дома. Бабушка научила его рисовать, вышивать гарусом, она рассказывала ему о травах, которые висели у неё по стенам, о том, от чего какая трава лечит, от неё же услышал Гоголь и казацкие песни.
Песни были всякие – гульливые, прощальные, походные. Внучка славного Лизогуба слышала их от своей бабки и матери. Прошлое Татьяны Семёновны было ближе к прошлому Малороссии – вольной казацкой вольницы, когда сами обитатели этой земли гуляли по степи, как песня, не зная, где найдут себе смерть или бессмертие, Под гульливые песни хотелось плясать, они так и заставляли кружиться, что-то выделывать ногами и руками – всё тело отдавалось их задорным звукам, и легко, чисто делалось на душе. Походные звали в дорогу, манили в непостижимую умом даль, где скрывались, колыхаясь в высокой траве степи, казацкие шапки и пики. Но иным простором веяло на душу, когда запевала бабушка песню печальную, прощальную, оплакивающую, – лились у Никоши слёзы, жалел он безвестного чумака, умершего вдалеке от дома.
Никогда представлял себе дорогу в пустом поле, холмик земли над могилой и стоящую над ней одинокую калину. Куда девалась душа чумака, кто разговаривал с зозуленькой, почему они понимали язык друг друга? И куда звала эта бесконечная дорога, которая дороже казаку, чем родной дом, мать, жена, дети?
Песни пугали и манили, засасывала их сладкая печаль, их прилипчивая тоска, их необъяснимый зов. Почти в каждой песне казак уходил из дому. Он седлал коня, прощался с матерью, со старою нянькою, с сёстрами, с возлюбленной. Ничего не обещал он им – не обещал даже вернуться. Не стада, не земли, не богатство были нужны ему, а добрый коняка и сабля-панянка. И лишь когда проходило время, когда уже всё на родине оплакивали его, он возвращался. Возвращался, чтоб побыть ночь, приласкать молодую жену, поцеловать мать, потрепать детишек по головёнкам и снова сняться в путь.
– Соколоньку, сыну, чини мою волю, – просила его мать,
– Продай коня вороного, вернися до дому.