В семь часов открываются клубы, в театрах зажигают лампы, лампы вспыхивают и у подъездов богатых домов. Хозяева их готовятся к выездам, на кухнях и в лакейских тем временем играют в карты, в шашки: скоро господа уедут, и настанет полная воля. Жандармы на конях расставляют у театров кареты первых зрителей, фонарщики ждут, когда над домами Большой Морской появится красный шар – сигнал того, что надо зажигать фонари. Как только он появится, они приставят лесенки к фонарям и, накрывшись рогожею, чтоб не быть закапанными салом свечей, поднимутся по ним к стеклянным дверцам фонарей и зажгут эти светильники города, которые, смешав свой свет с его туманом или сиянием вывесок магазинов и окон квартир на Невском, образуют тот фантастический сплав тьмы и света, игры красок, который накинет на главную улицу города покров таинственности и сказочности, всегда очаровывающих, когда только попадаешь на неё из узких прилегающих улочек. Невский слепит и ослепляет, и от блеска этого кружится голова, и поневоле хочется попасть за эти окна в бельэтаж, где льётся полный свет и творится иная жизнь, которая и не подозревает о текущей рядом жизни, о вздохе бедности, затаённой гордыне и великом замысле, рождающемся, может быть, сейчас в чьей-то голове.
Выходя вечером прогуляться (осенние сумерки в столице наступают рано), Гоголь шагом отправляется в сторону Дворцовой площади, заглядывая с тротуара в ярко освещённые окна домов с колоннами, с роскошными подъездами, возле которых стоят богатые кареты с шестёрками лошадей, укрытых расшитыми попонами.
Иногда в щели разошедшихся штор он видит алмазно переливающиеся люстры, лепной потолок с амурами, порхающими по розовому или нежно-зелёному полю, изображения богов и богинь, которые всё видят сверху и несмущаемо-равнодушны к тому, что происходит внизу, бесстрастно-постоянны в своём равнодушии к музыке, шарканью ног, каламбурам, остротам, светским новостям, которые каждый вечер одни и те же, хотя действуют в них разные лица и дамы смеются каждый раз новой сплетне по-новому, по крайней мере, им кажется, что по-новому.
В те часы, когда Гоголь возвращается после прогулки, свет разъезжается из театров, караульщики укладываются на лестницах магазинов, подстелив себе войлоку или сукна, извозчики дожидаются у дверей ресторанов пирующих, и скачет карета с бала, за окошком которой мелькает прекрасное личико, утомлённое праздником, все в белом, недоступно-далёкое, о котором нельзя сметь и мечтать. Пустеет столица. Только будочники и конные патрули бодрствуют, и изредка раздаётся оклик «Тойдь?!» («кто идёт?») без ответа, эхом отдающийся в пустых кварталах.
Тогда-то и наступает время творца, время один на один со свечою, бумагою, воображением своим и тетрадками, в которые он заглядывает просто так, чтоб сверить слово, поправить описание, вылившееся вдруг без воли автора само собой, по призыву памяти.
В эти часы, когда слышится храпение Якима и тихо всё в комнате Прокоповича за стеной, когда весельчак Пащенко умолкает в третьей комнатке и весь дом Зверкова превращается в какую-то медленно плывущую по ночи скалу, и даже мяуканье кошек затихает на крышах, железная воля и терпение сына Марии Ивановны вступают в действие, и на его месте оказывается уже не переписчик бумаг, не помощник начальника третьего стола второго отделения Департамента уделов, а не ведомый ещё никому Рудый Панько, хотя Диканька тут вовсе ни при чём, и хутора при ней никакого нет, врёт он всё, врёт с начала до конца, от первой до последней строки, но как врёт: сам чувствует – врёт красиво и сильно!
Мне кажется, что теперь воздвигается огромное здание чисто русской поэзии, страшные граниты положены в фундамент, и те же самые зодчие выведут и стены, и купол, на славу векам, да покланяются потомки и да имут место, где возносить умилённые молитвы свои.
Почти каждый вечер собирались мы: Жуковский, Пушкин и я. О, если бы ты знал, сколько прелестей вышло из-под пера сих мужей.
1