Здесь есть тема для серьезного исследования, но попытаемся обозначить хотя бы пролегомены к нему: путь Зощенко – в самом деле по-советски травестированный, сниженный, искаженный, но несомненный путь Гоголя. То же постоянное ощущение неблагополучия, та же черная меланхолия и жестокая ипохондрия с подозреванием у себя любых мыслимых и немыслимых болезней, и та же святая уверенность, что найдена панацея, всеисцеляющая теория, которую осталось только проповедовать миру. И если в случае Гоголя речь шла в самом деле о надежде изменить общество путем приобщения его – любой ценой! – к ценностям религии и культуры, то в случае Зощенко, в обстоятельствах диктатуры куда более жестокой, весь проповеднический пафос оказался обращен внутрь, на себя. Изначальная неправильность тоже коренилась в себе, а не в социальном или национальном устройстве. И Зощенко стал заниматься собой – сначала иронически, потом все серьезнее. Если «Возвращенная молодость» еще выглядит шуткой, невинной попыткой робкого непрофессионала, то после поддержки ученых и благожелательных отзывов нескольких практикующих психиатров Зощенко написал «Перед восходом солнца» – вероятно, лучшую и самую несчастную свою книгу. Он думал, что она его спасла, а она его погубила.
Честно говоря, я никогда не понимал поклонников его рассказов двадцатых-тридцатых годов: кроме виртуозной имитации языка советской улицы и коммуналки, ничего там особенного нет. Разумеется, он был мастером городского сказа, и в анонимной эпиграмме «Под звон кавалерийских сабель от Зощенко родился Бабель» много правды; разумеется, глубока и точна мысль Мандельштама о Зощенко-моралисте, Зощенко-гуманисте, тем более что таков всякий истинный сатирик (Петров вспоминал, что атмосфера высмеивания всего и вся, существовавшая в кружке «гудковцев», была реакцией именно на кризис морали, на отсутствие правил и ориентиров, – в тотальной иронии было единственное спасение; еще дальше в этой иронии – уже онтологической, покушавшейся на все основы, – пошли обэриуты, вышучивавшие друг друга даже жестче, чем команда «Гудка»). Но рассказы двадцатых – далеко не вершина творчества Зощенко: все это даже не подступы к главному, но вымышленное отвлечение от него. Зощенко в полный рост – это короткие рассказы из последней повести.
Там и научная часть хорошо написана, хотя откровенно механистична: не знаю, чье влияние тут сильней, – Фрейда, протащенного скрытно, или Павлова, прославляемого вслух, но человек устроен сложней, чем детский конструктор, и если Зощенко всю жизнь боялся нищих, – в высшей степени наивно выводить это из детского страха перед протянутой, угрожающей рукой. Зощенковский страх нищеты – следствие обостренного чувства чести и независимости, а генезис этого чувства – тема куда более сложная, чем борьба с собственными детскими комплексами. Тем не менее в некоторых сопоставлениях Зощенко убедителен и уж как минимум всегда увлекателен. Но его короткие рассказы-вкрапления, описания наиболее травмирующих историй из собственного личного опыта, – подлинные шедевры, а в некоем высшем смысле – прообраз литературы будущего.