День спустя за Готхольдом Эфраимом Лессингом была прислана дворцовая карета: познакомиться с ним пожелал молодой император. После смерти отца он, по настоянию матери, был допущен к делам правления, но его пристрастием были театр и изящные искусства.
— Здесь поговаривают, будто именно молодой император Иосиф хочет привлечь в Вену Лессинга, Клопштока и других, — заметила Ева перед аудиенцией.
Однако после приема Лессинг возразил:
— Об этом и речи не было.
— Ах, разве он не был столь же мил, как и министр, как князь Кауниц?
— Мил? Не то слово! Он был исключительно любезен, сказочно любезен!
— А вы, мой друг?
— Я отнесся к этому равнодушно.
То, на что втайне надеялась Ева, о чем она мечтала, вскоре стало чудесной явью: императрица Мария Терезия также удостоила Лессинга аудиенции в Хофбурге, хотя он и не добивался ее.
— Да это настоящий триумф! — воскликнула счастливая Ева. — Еще ни один немецкий поэт или ученый не удостаивался в Вене таких почестей.
Сгорая от нетерпения, она едва дождалась его возвращения и тут же накинулась на него с расспросами:
— Ну, как все прошло? Что там было?
— Была сцена, достойная комедии, любовь моя. Три раза подряд с разными интонациями я начинал было «Ваше величество, это…», однако мне, как тому заике в старом венском анекдоте, все три раза так и не удалось продвинуться дальше, ибо, громы небесные, она говорит одна и говорит непрерывно…
— Ах, я должна была вас об этом предупредить, — вставила Ева.
— Заодно уж вы могли бы мне сообщить, что она такая толстая и такая рябая. Мое изумление было бы не столь велико: ибо когда она — видимо, чтобы оказать мне честь, — уперлась обеими руками в подлокотники и при этом лишь слегка смогла приподнять свое тяжелое тело, меня так и подмывало подскочить и помочь ей.
— Удостоиться аудиенции ее величества — уже само по себе большая честь, любезный друг!
Лессинг невольно рассмеялся.
— Ну да! Человеку со стороны показалось бы в высшей мере странным увидеть, как бедный немецкий поэт выбрался из роскошной дворцовой кареты, как перед ним распахнулись все ворота и двери, как разодетый дворецкий самолично провел его через великолепную парадную залу, где один только вид шести или восьми гигантских люстр — несравненных шедевров ремесленного искусства — так поражали воображение, что лишь в приемной императрицы поэт пришел в себя…
— И что она сказала? — быстро спросила Ева.
— Она сказала — прошу не судить меня строго, если мне не удастся точно воспроизвести ее интонации, — так вот, она сказала: «Меня чрэзвычайно радует, что я могу привэтствовать вас здесь, в Вэне, мой дорогой господин Лэссинг». — «Ваше величество, это…» — попытался я ответить комплиментом на комплимент. Но она оборвала меня на полуслове: «Этот Вольфербиттель, где он, собственно находится?» — «Ваше величество, это…» — попытался я объяснить. «Но, кажется, не в Пруссии?» — перебила она. — «Ваше величество, это…» — произнес я в третий раз, но она тем временем приступила к экзамену.
— Вас допрашивали, друг мой?
— Риторические вопросы. Ответов не требовалось. «Посмотрим-ка, — произнесла она, — мне говорили, что он знающий человек. Так может ли он мне теперь растолковать, хорошо ли обстоят дела в нашей Вэне с тэатром, с искусством и литэратурой…» Я был так ошеломлен, что с трудом подыскивал слова.
— Как и раньше, — заметила Ева с улыбкой.
— Как и раньше, как и всегда! Кто бы отважился вот так, с налету судить об искусстве? «Да, мне кажется, я его понимаю» — озабоченно продолжала она, и ее речь смахивала на обычную жалобную скороговорку торговок сдобными булками: «В вопросах вкуса мы несколько отстаем. Но в чем причина? Я сделала все, что было в моих силах. Теперь я часто думаю, что я — простая баба, а женщина не может тут ничего исправить».
— Но вы, конечно же, возразили, друг мой? Ведь сразу видно, что это — необыкновенная женщина.
— Я сказал, что мое краткосрочное пребывание в Вене не позволяет мне пока судить о деле, но если бы мне дали побольше времени, то дней через двадцать или тридцать я был бы готов охотно ответить на все вопросы. «Так пусть он останется, сколько захочет!» — распорядилась императрица и поднялась, как и раньше, тяжело опираясь на подлокотники своего роскошного трона. Аудиенция, видимо, была окончена. Я поклонился и вышел.
— А теперь скажите мне, что произвело на вас у ее величества самое сильное впечатление?
— Люстры в парадной зале.
— Узнаю своего любимого друга, — со смехом заметила Ева, — если ему хорошо, он тотчас принимается острить.
В театре — и это был отнюдь не самый мелкий из триумфов поэта Готхольда Эфраима Лессинга в Вене — срочно внесли изменения в репертуар. Сыграли «Минну фон Барнхельм», а потом поставили даже «Эмилию Галотти».
Лессинг с Евой посмотрели оба спектакля. Каждый раз его узнавали, и ему приходилось покорно выслушивать сперва робкое, раздававшееся то тут, то там, а затем громкое, многоголосое: «Да здравствует Лессинг! Виват!» К удивлению Евы, он стеснялся этой шумихи, сидел с непроницаемым лицом, не вставал, не благодарил и не выходил на сцену.