Я представил, как мать возвращается домой с работы – она медсестра в единственной в маленьком городе больнице; все время, сколько я помню, сидит в одном и том же тесном кабинете, пахнущем пыльной бумагой. Вот она отпирает входную дверь и делает шаг в темноту. Нащупывает выключатель, бросает сумку на заваленную всякой ерундой полку в прихожей. Затем сбрасывает туфли, проходит в гостиную, садится в кресло и включает телевизор – что для нее почти равносильно исчезновению, потому что перед телевизором ее отчужденность достигает максимума. Даже если она вспомнит обо мне через час-другой и крикнет (в действительности уже не мне, а моей опустевшей комнате) что-нибудь вроде: «Сделай себе на ужин бутерброды!», отсутствие ответа ее не насторожит.
(нечеткие очертания ее, разлившейся по креслу как что-то бессильное и едва живое, как… как грязь. Голова слегка запрокинута и застыла в этом положении, руки безвольно лежат на подлокотниках. Я рассматривал свою мать как сквозь камеру, в приближении, фрагментарно. Вот ее пальцы – некоторые ногти длинные, некоторые обломаны и коротки)
(Меня тошнило от прикосновения ее рук. Это точно не то, о чем я когда-либо буду рассказывать в моих историях)
Конечно, если она все-таки заставит себя приготовить ужин и так и не докричится до меня с кухни, она поднимется в мою комнату. Однако крайне сомнительно, что она станет возиться с ужином. Она почти ничего не ест в последнее время, стала худая, как жердь. Иногда я готовил для матери что-нибудь, но еда подолгу простаивала нетронутой, и в итоге ее съедали мы с Миико – если к тому моменту моя стряпня еще не пришла в негодность.
Я тяжело вздохнул. Мягкий, осторожный взгляд Миико протянулся ко мне сквозь темнеющий воздух – прозрачная ниточка между нами, тонкая, как паутинка. Эфемерность этой связи удивляла после того, как мы были так неразделимы в прошлом. Сначала как друзья, потом как двое людей, еще более близких.
– Отум, куда мы идем? – крикнул я. Сколько раз я сегодня задавал этот вопрос?
– Я говорил.
– Торикин – это брехня. Я даже сомневаюсь, что мы движемся в верном направлении.
– Меньше знаешь – крепче спишь.
– Ненавижу избитые фразы.
– Тогда заткни уши, чтобы не слышать себя самого. А лучше заткни рот – тогда и мы не будем тебя слышать.
Можно было и не начинать этот разговор. Хотя одно для меня прояснилось каким-то образом: я убежал потому, что должен был бежать, вырваться из дурного сна, в котором я жил до прошлой ночи (я определился – дурной сон – там, здесь – реальность: в сумраке и холоде, в камнях, покалывающих мои ступни сквозь стертые истончившиеся подошвы, даже в слабом запахе моего пота). Но, кроме этого, мне нужен был Отум. Не Миико, Отум.
После таких мыслей вообще больше ни о чем не хотелось думать.
Темнело так, словно в воздух, как в воду, по капле лили черную краску, пока не стало черным-черно.
Иногда говорят: «спать на ходу». Думаю, мало кто верит, что такое действительно возможно. А я все-таки заснул, иначе как объяснить, что я увидел сон.
Хотя сначала я ничего не видел, кроме наскучившего асфальта, где-то скрытого толщей темноты, где-то высвеченного фонарем. Прошлой ночью с голоса началось мое пробуждение, этим вечером с голоса началось мое падение в сон.
«Непонятно, – сказал мой отец. – Это противоречит всем моим знаниям. Чем упорнее я ищу правдоподобное объяснение, тем крепче моя убежденность, что его нет вовсе».
Его голос звучит четче и ближе – или это я приближаюсь к нему. Неожиданно возникает ощущение холодной, покрытой клеенкой поверхности (я не сразу понимаю, что это клеенка, медленно проводя по ней кончиками пальцев), и я вижу лицо отца надо мной, почему-то высвеченное неоново-зеленым. Торец стола мне по грудь – конечно, мне же лет шесть или меньше, осознаю я. Не больше шести, потому что к тому времени, как мне исполнилось семь, мой отец был уже мертв.
Свет не падает сверху, а будто исходит от предметов. Тусклое сияние от клеенки (нарисованные на ней розочки сверкают, как присыпанные блестками), от моих сжимающих край стола пальцев, к которым я прижимаюсь носом, от зеленого
(это потому что он умер, думаю я)
лица отца, склонившегося над столом. Хотя его кожа ярко светится, глаза черные, матовые, похожие на пуговицы.
Я соскучился по отцу, мне хочется дотронуться до него, но я не шевелюсь, потому что знаю откуда-то – сейчас он не ближе ко мне, чем в те девять лет, что я прожил без него. Выражение его лица сосредоточенно, даже мрачно. Его матовые глаза не смотрят на меня; он разговаривает с матерью о вещах, которых я совсем не понимаю своим разумом, сжавшимся до размера детского. Мать сидит за столом напротив отца – она высветилась из хаотичной темноты.
(я называю темноту «хаотичной» потому, что вся она мелко вздрагивает и дрожит, будто в ней сцепились тысячи насекомых – иногда мой слух улавливает шорох и стрекот маленьких крыльев; хрустящий звук, с которым они смыкают челюсти на плотных телах и ломких лапках друг друга)