Читаем Глухая Мята полностью

Она прижимает руки к груди.

— Ой, да я разве, Петя… Я разве… — пытается что-то выговорить Дарья; ей вспоминается утреннее, грустное, и хочется горячо сказать Удочкину: «Разве, я скажу кому про тебя, Петя? Ни в жизнь!» — но вместо этого Дарья спрашивает: — Ножичком резал, а, Петя?

— Ножичком и маленькой стамесочкой. Проснусь утром пораньше, когда все спят, и вырезаю. За два дня вырезал.

Удочкин поворачивает к себе деревянного Силантьева, пристально глядит на него, и с лицом Петра происходит то же самое, что с силантьевским, — надуваются щеки, обвисает подбородок. Как две капли воды похожи березовый Силантьев и живой Петр Удочкин.

— Ой, какой ты, Петя… интересный! — опять ойкает от восторга Дарья.

— Так ты не говори Силантьеву! — завертывая корень в платок и бережно укладывая в карман, еще раз напоминает Петр. — Зачем человека обижать! Я не люблю этого…

Склонив голову, Дарья молчит, думает, кажется ей, что тоненькая, но прочная ниточка понимания, тихой ласковости и приязни связывает их в этот момент, когда Петр душевно говорит о людях. Дарья тоже ласкова, привязчива к людям, прощает им несправедливость, обиды, и ей радостно, что Петр таков же. Дарье хочется сказать Петру приятное, доброе, и она говорит:

— Хороший ты, Петя!

— Ты хорошая! — отзывается он.

— Была хорошая! — тихонько вздыхает Дарья.

<p>Глава вторая</p><p><strong>1</strong></p>

Слова — белогвардейцы, кулак, обрез, пристав — для лесозаготовителей Глухой Мяты так же стары, как та сосна, что облапила ветвями барак. Виктору и Борису — двадцатилетним — слова эти говорят мало, хотя от них веет суровым ветерком романтики и похожи они на обрезки стали.

Слова — губчека, продразверстка, наган, тачанка — в представлении Виктора и Бориса не связываются с будничным чередованием дня и ночи, с обычным ходом времени, не облекаются в плоть повседневного, а вызывают у парней праздничное воспоминание: жесткий разлет чапаевской бурки, раздирающий рот крик «ура!» да клинок блестящей сабли. Ребята бессчетное количество раз смотрели «Чапаева» и свирепо завидовали — вот были времена!

Виктора и Бориса оскорбило бы, если бы кто-нибудь вздумал сказать, что то легендарное время для современников было обыкновенным временем — невозможно долгим и отчаянно трудным. Они не поверили бы, что небо тогда было таким же, как и сейчас, — плыли по нему облака, шли дожди из черных туч, и грязь была такой же — жидкой и холодной; они сочли бы за кощунство, если бы кто-нибудь серьезно утверждал, что в те времена люди спали, ели, отдыхали и томились от серых дождей чаще, чем неслись в атаку. Виктору и Борису кажется, что в те героические времена небо было другим, хлеб не таким, как сейчас, да и сами люди — другими: они не пили, не ели, совсем не спали, а только воевали и ходили в развевающихся бурках. Дымкой книжной романтики и алой мальчишеской фантазией, затянуты те времена.

Рассказы Никиты Федоровича о годах партизанщины у Виктора и Бориса вызывают досаду и разочарование — в этих рассказах люди много спят, едят, ссорятся из-за пустяков, приударяют за вдовами и мало воюют. Между боями, судя по рассказам старика, такие большие промежутки, что и не верится — была ли война?

В устах Никиты Федоровича партизаны чем-то похожи на людей из Глухой Мяты — так же, как и они, жили в лесу, спали на полу старой заимки, варили похлебку, жрали ее и только изредка и так же буднично, как лесозаготовители на работу, выходили на встречу с колчаковцами. Возвращаясь, вспоминали не о стычке, а о том, как Васька порвал о сук штаны, Сидор словчился спереть у попадьи колоду с медом, а Николай прямо из боя подался к бабе-самогонщице, живущей на выселках.

Тускнела, покрываясь плесенью обыденности, романтика тех времен в повествованиях старика, а однажды случилось и такое. Рассказывая о своем дружке — храбром и преданном Сергее Долгушине, Никита Федорович не мог найти сравнения, чтобы ребята поняли, каким был человеком Долгушин, немного подумал и сказал:

— Характером он смахивал на Григория Семенова. Такой же правильной жизни был человек! Такой же геройский!.. Ведь, как говорится, геройство не в лихости, а в правильности человека.

Ребята переглянулись, поулыбались друг другу — не приняли они сравнения Долгушина с Семеновым, а жизнь партизан от слов старика совсем уж стала походить на жизнь в Глухой Мяте.

— Как же можно сравнивать, Никита Федорович! То партизан, а то — простой бригадир, — досадливо сморщился Виктор.

— Ничего, ничего! — замерцал светленькими ресничками старик. — Очень даже можно!

Неинтересны рассказы Никиты Федоровича ребятам, неприятны, но он охотно и только при них вспоминает былое… Вот и сейчас Никита Федорович идет рядом, забегая вперед, и, суетясь оттого, что могут не услышать, рассказывает о колчаковщине. Одет старик удобно и тепло: вместо сапог у него валенки, запущенные головками в резиновые чуни, шапка не из собачины, как у всех, а из овчины, на плечах не телогрейка, а полушубок, перетянутый ремнем, и вместо хлопчатобумажных брюк — стеженые. Борода печной заслонкой лежит на груди.

Перейти на страницу:

Похожие книги