Доктор Берг, словно оглушенный музыкой и нескончаемой этой бессонной иочыо, вяло нагнулся над Кавосом и тронул его руку, привычно нащупывая пульс. Рука была холодна, а края плотно смеженных век как-то быстро, судорожно дрожали.
— Отходит! — с профессиональным спокойствием прошептал доктор.
И, подпуская ближе сыновей, а с ними и слугу, сказал Глинке со свидетельской и холодной важностью:
— Он мысленно был с вами… Да, господин Глинка, он посылал за вами и, слушая музыку, только что думал о вас! Я утверждаю!
Духовник держал поникшую руку композитора и с укором глядел па Берга, не успевшего предупредить о последних минутах композитора.
Отпевали Кавоса в католической церкви св. Екатерины. Столичные хоры исполняли реквием Керубини, и среди них пел хор императорской капеллы, уже в присутствии нового капельмейстера. Хоронили на Волковой кладбище. Был конец апреля. Глинка, шагая за гробом позади слуги, в пестрой толпе актеров и почитателей Кавоса, видел себя в чем-то виноватым перед Кавосом и вместе с тем благодарным ему еще с юношеских лет.
8
В «Художественной газете», издаваемой Струговщиковым, Кукольник пишет о сборнике «Прощание с Петербургом: «Дружба и любовь к искусству соединяли несколько раз в течение нынешнего лета небольшой кружок любителей музыки: каждый раз, в течение каких-нибудь шести недель, собеседники имели наслаждение услышать повое произведение Глинки, услышать из уст его самого, со всей энергией и выразительностью высшей декламации… Первым произведением был романс Давида Риццио из многостиховной моей поэмы, которую я так крепко люблю, что не могу окончить. Два романса, или две песни, как угодно, из трагедии моей «Холмский» последовали за романсом Риццио».
В сборнике двенадцать романсов на текст Кукольника, и Нестор Васильевич считает себя вправе не столько говорить в своей статье о Глинке, сколько о себе. «Я подложил слова еще под три романса, каватину, «Давно ли роскошно ты розой цвела», колыбельную и попутную песню. Я убежден, что вы не рассердитесь па меня за эту антипоэтическую снисходительность; вы не в накладе, потому что приобрели три прелестные музыкальные пьесы, которые вместе с другими девятью романсами долговечнее многих, опер. Несколько вкуса, несколько опытности — и нет возможности сомневаться. Большая фантазия, сделанная из мавритического моего романа, напечатанного в «Библиотеке для чтения», занимательна по соединению трех родов пения: драматического, лирического и эпического и обогащена превосходно придуманными гармониями… Романс из неоконченного моего романа «Бюргер» («Не требуй песен от певца») — такая светлая музыкальная мысль, такая сильная экспрессия двух противоположностей в певце, когда принуждают его к песням и когда они сами льются из вдохновенных уст, что нельзя пе удивиться, до какой степени Глинка обладает истинно драматическим талантом!»
— Нельзя не удивиться, — зло пародирует Керн, — сколь угодил Глинка Кукольнику и до какой степени бесстыден этот поэт! Право, Михаил Иванович, прочитав его статейку, я впервые поняла, что «братия» публично заявляет о своих правах на вас, и вы, собственно, подчиняетесь им, вы, родивший в свет нового Кукольника — автора романсов. Ведь таким его еще не знала, я полагаю, публика.
— Мне все равно, Екатерина Ермолаевна, поверьте, все равно, — досадливо отвечает Глинка.
— А мне пет! — вырывается у нее.
И он смотрит с тревогой и радостью: значит, любит. Может быть, готова ради него пренебречь приличиями, уйти к нему, не ожидая, пока кончится бракоразводный процесс.
Но она здесь же, как бы поправляя себя, говорит:
— Впрочем, я так мало значу для вас! Не в пример Кукольнику.
— Зачем вы так? — останавливает ее Глинка, пе понимая: ревнует или действительно не верит в его чувства?
— Странный вы, Михаил Иванович, иногда вы дитя минуты, иногда… певец вечности, впрочем, я опять начинаю рассуждать, а дала себе зарок не вмешиваться в ваши дела.
— Вы дали зарок? — не верит он, готовый сейчас яге от нее уйти и чувствуя, как холодеют пальцы рук.
— Ох, да вы всегда слишком серьезны! Ну конечно же какой толк из моего вмешательства, если между нами стоит… время, и оно, в силу вашей подчас рассеянности и моей болезни, только отдаляет нас, а не сближает.
— Екатерина Ермолаевна, — Глинка готов встать на колени, радуясь этим ее словам, — ваша власть. Скажите, что мне делать? И откуда такая холодность и… подозрительность ума, если вы, не смею сказать, любите меня и согласны после того, как разрешит общество, стать моей женой?
Она молчит. Болезненный румянец красит впалые ее щеки, оставляя бледными тонкие сжатые губы. Взгляд ее останавливается на нем, и Глинка не может разобрать, смотрит ли она на него ласково или осудительно-печально. «Как она умна, — думает он, — и как горда! Но можно ли так таить собственные порывы? Или не верит голосу сердца?»