Он пнул ногой фанерный письменный стол местного производства, из тех, что загромождали присутственные места до внедрения новейших мебельных конструкций из алюминиевых трубок и пластикового покрытия, столь же уродливых, как и их предшественники. Столу могло быть от силы лет тридцать, большего груза времени он бы не вынес по хлипкости своей природы. И мне показалось, что где-то я уже этот стол видела.
— А стол откуда?
— Стол? — Мордехай на минуту задумался. — Стол с телеги. Думаешь, «алте захен», вусвусы проклятые, меня обманули? Я взял у них этот стол, чтобы рамку заполучить. Они их в связке продавали.
— Сколько просишь?
— Тридцать, — сказал Мордехай грустно. Он уже не надеялся получить и эти небольшие деньги. — Вместе со столом.
— А стол мне зачем?
— Стол тоже антика, — выпалил Мордехай. — Ему все сто. Там была тетрадка, так бумага вся пожелтела и буквы выцвели. Вот, смотри, две последние странички остались. Видишь, какая она старая?
Пожелтевшая бумага была исписана кириллицей. Буквы ложились с одинаковым наклоном, крупные, тщательно выписанные непривычной к ежедневному письменному усилию рукой. Но где-то я видела и этот почерк. Может такое быть? Не может! Значит, жарко и очень тянет запустить руку в корзину с бронзовыми поделками, а потому меня обсели галлюцинации.
«…И я говорю себе: „Разве Марк Шагал стал другим оттого, что он стал Марком Шагалом?“ И я думаю: „Разве наши жизни разошлись так уж далеко оттого, что я уехал из Витебска в Палестину, а не в Париж?“
И я не решаюсь послать тебе это письмо, не знаю адреса, не знаю, нужно ли тебе знать, где хранится папка с твоими рисунками. И не только с твоими, но это уже тебя не касается.
Говорят, что ты стал плохо относиться к Израилю, и ты не ценишь наш сионистский подвиг, и ты думаешь только о деньгах. Так должен ли я отдавать тебе эти рисунки и вообще вытаскивать их на свет Божий? Вот я умру, и чужие люди выкинут все мое барахло на помойку. А тут есть много интересного. Но все это принадлежит не мне, а другому человеку. А твои рисунки я мог с полным правом продать и жить как барин. Но я не вор. Мне было приятно знать, что вот, у меня есть такая ценность, которой мог бы позавидовать Ротшильд, а я на это плюю. Я — выше этого. И я нашел свой способ зарабатывать деньги. Но что мне в них? Если хочешь знать, я зарабатываю их неправедно, но праведно трачу. Отдаю беднякам. И это делает меня богачом! Я богаче их и богаче тебя, потому что все говорят, что ты — скуп и жаден.
Но сейчас я чувствую, что смерть ходит за мной по пятам. Она дышит мне в нос и затылок, и я почему-то уверен, что она охотится не за мной, а за этими проклятыми картинками.
Папочка надежно спрятана. В этом письме я рассказал тебе, куда я ее спрятал. Может быть, я пошлю тебе это письмо. А может быть, я его не пошлю. И пусть эта папка горит синим пламенем или сгниет там, куда я ее спрятал. Потому что ты никогда не интересовался мной и не искал меня. А когда-то великий Шагал спрашивал у меня совета, и я давал ему хорошие советы, и он благодаря моим советам стал тем, кто он есть. А теперь ты, говорят, продался фашистам и малюешь для них Деву Марию. Какая же ты сволочь!
Когда ты был в Израиле, я написал тебе открытку. Напомнил о старом друге, который хочет с тобой встретиться. И подписался. И написал сбоку мой телефон. Но ты не позвонил.
Все! Я решил! Я не буду отправлять это письмо. Вот я прижимаю его бронзовой рамкой. Не знаю, откуда она тут взялась. Ах да, теперь я вспомнил! Есть тут один чудак, который льет рамки из чугуна. Я делаю для него формы. Самые дурацкие, какие только можно придумать. А он ничего не понимает и льет в них чугун. Раньше я работал и для Бориса Шаца, для „Бецалеля“. Делал формы по заказу и придумывал собственные вещи. Но они там тоже стали свиньями. Им перестала нравиться моя работа. Я не хочу сказать, что эта рамка такая же дурацкая, как твои картины и витражи, но в ней есть намек. Только ты стал уже таким надутым гусем, что моих намеков не поймешь. Иди к черту!»
Подпись была четкой, как на банковской бумаге — Йехезкель Кац.
Мне стало так жарко, что пот потек по лицу. Мордук посмотрел на меня внимательно, в глазах у него торчал вопрос.
— Женские дела, — пробормотала я, и Мордук кивнул. Вопрос не исчез окончательно, но его очертания в лукавых глазах перса несколько побледнели.
— Ты помнишь, у кого купил стол?
Мордехай отрицательно помотал головой. Старьевщик приехал, кажется, из Реховота. Или из Ришона. В общем, из тех краев.
— А где начало этого письма?
— Я пустил его по листочку на обертку.
Кому он продавал бусы, ложки-плошки и иные безделушки, завернув их в бесценные листочки, Мордехай тоже не помнил. А если бы и помнил, что с того? Где можно найти этих случайных покупателей?
— Что написано на этих листочках? — спросил Мордук с беззлобным детским любопытством. — Чем они тебя так заинтересовали?
— Да так… Кто-то кого-то обокрал. Но тут только конец, а интересно, что было в начале. Там что-то про мэра Ришона. А я иногда пишу в местную газету.