Впервые дни после смерти Шиллера 9 мая 1805 года Гёте был словно оглушен. К тому же он по-прежнему страдал от опоясывающего лишая и почти не выходил из своего кабинета. Чтобы облегчить страдания от случившегося, он, «смерти назло»[1316], изобрел особую форму разговора с умершим: он решил дописать последнюю незавершенную пьесу Шиллера «Димитрий». Это должно было стать посмертным общим произведением. Гёте хотел сохранить атмосферу совместного творчества, пусть даже ценой иллюзии, будто друг еще жив. Нельзя было позволять смерти захватить власть над жизнью. «Мне казалось, я возмещаю эту потерю, продолжая жить за него»[1317]. Ему виделась постановка «Димитрия» на сцене Немецкого театра в Берлине – это могло бы стать «самой великолепной панихидой»[1318], и в этом творении его друг продолжил бы жить рядом с ним. От чувства «отчаяния», охватившего его после смерти друга, он находил спасение в неугасающем «энтузиазме», связанном с планами на будущее. На какой-то момент за этими мечтами Гёте действительно как будто удалось забыть о смерти Шиллера. Однако в подобном настроении вряд ли можно было надеяться на творческое «здравомыслие», необходимое для того, чтобы удачно завершить это как монументальное произведение. Дело в том, что в «Димитрии», этой удивительной истории о царе-самозванце в России XVI века, Шиллер полностью отказался от принципа единства места и действия; события запутанного, необозримого прошлого разворачиваются на всем огромном пространстве Евразии. Отдельные сцены, которые успел закончить Шиллер, возвышаются над общим историческим полотном, словно над снежным покрывалом. Или это не снег, а саван, как временами казалось самому Шиллеру?
С тех пор как умер Шиллер, наступило лето, а Гёте по-прежнему безвылазно сидел в своей каморке, погруженный в эту зимнюю пьесу, которая, казалось, так и звенела ото льда и мороза. Его терпение было на пределе, и в конце концов он отступился от задуманного. В дневнике за этот период остались лишь пустые, неисписанные страницы – впоследствии Гёте увидит в них свидетельство того «опустошенного состояния»[1319], в котором он находился все эти дни.
Когда стало ясно, что попытки завершить «Димитрия» обречены на неудачу, улетучилась и иллюзорная атмосфера совместного творчества; теперь смерть друга предстала перед ним во всей своей ясности и необратимости. «Лишь теперь я почувствовал запах тления»[1320]. Прежде он никогда еще не испытывал столь сильной боли, как теперь. Кроме того, его терзало чувство вины, как если бы он сам окончательно и «без каких-либо почестей <…> замуровал»[1321] своего друга в склепе. Болью в сердце отозвалось в нем получение рукописи «Учения о цвете», которую Шиллер штудировал в последние дни своей жизни. Подчеркнутые пассажи снова порождали иллюзию, будто Шиллер продолжал оставаться его другом и сейчас, «находясь в царстве мертвых»[1322]. Он и теперь хранил ему верность, в то время как Гёте, как казалось ему самому, был не в состоянии поддерживать дружбу, невзирая на смерть.
Еще одна идея почтить память усопшего сценической постановкой тоже не была реализована. Гёте попросил Цельтера написать музыку к оратории[1323], тот согласился, но не смог выполнить обещания, так как Гёте предоставил ему лишь несколько фрагментарных набросков. В эти дни он находился в состоянии оцепенения. Единственное, что он смог довести до конца, это написать «Эпилог к Шиллерову “Колоколу”» к вечеру памяти усопшего, который состоялся в Лаухштедте 10 августа 1805 года. На вечере были показаны отдельные эпизоды из «Марии Стюарт», после чего актеры прочитали со сцены «Колокол». В гётевском «Эпилоге» торжественный тон официальной панихиды сочетается с интонацией личной боли. Так, например, исполнены пафоса следующие строки:
Между тем в строках о заразительном энтузиазме Шиллера слышатся личная любовь и энтузиазм самого Гёте:
Актриса Амалия Вольфф, читавшая «Эпилог» со сцены, рассказывала впоследствии, как во время репетиций Гёте остановил ее на этих словах, взял ее за руку, закрыл глаза и воскликнул: «Я не могу, не могу забыть этого человека»[1326].