Таким образом, мысленно отделить себя от мира, как это порой делают философы по методологическим причинам, для Гёте было невозможно уже в силу его характера. Фактически он тоже всегда находился внутри мирской жизни, сохраняя при этом внутреннюю собранность. Объективный настрой ума был его отличительной особенностью. Свой собственный талант он воспринимал как нечто такое, с помощью чего наблюдает саму себя природа и порождает себя поэзия. Субъективное он всегда мыслил, исходя из объективного. Этим, по-видимому, объясняется и тот факт, что в письмах последних лет Гёте практически не употреблял местоимение «я».
Это, однако, не уберегло его от обвинений молодого поколения литераторов, заявивших о себе в 1820-х годах и называвших Гёте величайшим эгоистом эпохи, «княжеским прислужником». Гёте, по их мнению, строил свое счастье на несчастье других и не заботился о судьбе труждающихся и обремененных. Бёрне метал громы и молнии: свой дар Гёте никогда не использовал для борьбы за права народа. После смерти Гёте среди его соотечественников находились и такие, кто с облегчением говорил: «Одним бездушным аристократом меньше!»
Что-то от этих упреков навсегда закрепилось за его образом: обыватель, пекущийся лишь о собственном саде и ищущий в нем защиты от исторических бурь и невзгод, эгоист, заботящийся только о своем благе. Так в 1932 году, в эпоху Великой депрессии, судил о Гёте Ортега-и-Гассет, и точно так же в 1947 году Карл Ясперс критиковал Гёте, но еще больше его почитателей за бегство от мира и нежелание брать на себя ответственность. Мы пережили время господства зла, писал Ясперс, мы слышали крики ужаса и поняли, «что больше не хотим читать Гёте». Однако так думали не все: кто-то читал Гёте в минуты горя и отчаяния, хватаясь за него, как за соломинку. И все же именно в творчестве Гёте особенно заметна некоторая провокативность искусства, которое, даже если оно изображает ужас и боль, все равно сохраняет легкую беспечность, что объясняется не чем иным, как его искусственностью. Кто-то не может с этим смириться и пытается сместить искусство в сторону фальшивой серьезности. Что касается Гёте, то он остался верен своему принципу: искусство дано нам для того, чтобы не погибнуть под натиском реальности. И если судьба сыграла с нами злую шутку, то у нас, по крайней мере, остается еще одна игра, в которой мы, «пройдя все ярусы подряд», можем «сойти с небес сквозь землю в ад».
Гейне, считавший Гёте хранителем небесной поэзии на земле, так объяснял негодование своих коллег по литературному цеху из «Молодой Германии»: Гёте подобен раскидистому дереву, в тени которого гибнут другие растения. Для благочестивцев в нем слишком много язычества, для морализаторов – эротики, для демократов – аристократизма. Его могучая крона поднималась так высоко в небо, что никому не удавалось надеть на нее якобинскую шапочку.
«Ничего, кроме искусства!» – так звучал упрек со стороны молодого поколения, боровшегося за свободу и национальное единство и требовавшего, чтобы литература принимала участия в политике. Гейне, который в принципе симпатизировал такого рода тенденциям, в данном случае называл подобные требования привлечением соловья к трудовой повинности и защищал Гёте, хотя сам относился к нему не без иронии. Гёте, писал он, постигла судьба античного скульптора Пигмалиона: он создал статую удивительно красивой женщины и влюбился в нее, но детей, насколько известно, у них не было. Так же произошло и с Гёте, чье искусство оказалось бесполезным с практической точки зрения. Гейне предостерегал от примата социальной полезности, рисуя картины ужасного будущего, которое наступит, если прагматичный образ мысли одержит верх над искусством: люди начнут вырывать из книг страницы и делать из них кульки для кофе, нюхательного табака или муки.
Сам Гёте не считал новейшую немецкую литературу достойной упоминания. Представители позднего романтизма, на его взгляд, были чересчур неправдоподобны и сентиментальны, другие – чересчур благочестивы и добропорядочны, третьи – слишком реалистичны или политизированы. В современной литературе, говорил он, мир предстает либо как сказочная страна, либо как лазарет. В то же время он не скупился на похвалы другим европейским писателям, которых активно читал в последние годы жизни – французов Бальзака, Стендаля и Гюго, англичан Скотта и Байрона и итальянца Манцони. Здесь Гёте находил подлинную жизнь и настоящую страсть. Эта была литература, достойная реального мира, – мировая литература. Стало быть, у немецких писателей молодого поколения были основания держать обиду на старого мастера за недоброе к ним отношение, и некоторые платили ему той же монетой. В Штутгарте Менцель – один из самых влиятельных литературных редакторов того времени – умудрился полностью проигнорировать смерть Гёте в своей «Литературной газете». По его мнению, это событие не было достойно даже маленькой заметки.