В праздновании пятидесятилетнего юбилея правления великого герцога 3 сентября 1825 года Гёте принял самое деятельное участие. Параллельно с официальными торжествами он устроил отдельный праздник у себя дома, как бы давая понять, что великий герцог хоть и принадлежит всему высшему обществу, но в то же время является его личным другом. Карл Август, по-видимому, хорошо понимал чувства друга: «Сердечно благодарю тебя за то, что происходило в мою честь вечером 3 сентября в твоем доме, дорогой мой старый друг»[1764].
Два месяца спустя полувековой юбилей службы отмечал уже Гёте, причем точкой отсчета служило не вступление в должность, а день его приезда в Веймар. Герцог обратился к нему с искренними и одновременно очень торжественными словами благодарности по случаю «служебного юбилея моего первейшего государственного служителя, друга моей юности, <…> чью многолетнюю преданность я рассматриваю как одно из прекраснейших украшений моего правления»[1765].
Не прошло и трех лет после юбилейных торжеств, как Карл Август внезапно скончался на обратном пути из Берлина в Веймар. Реакцию Гёте уже можно было предугадать. Когда канцлер Мюллер сообщил ему печальную новость, он воскликнул: «Я не должен был это пережить!»[1766] – и погрузился в молчание, давая каждому понять, что в его присутствии нельзя заводить разговор на эту тему. Даже в дневниковой записи за 15 июня говорится лишь, что новость помешала празднику. В последующие дни смерть герцога тоже не упоминается ни единым словом, и лишь 19 июня Гёте пишет: «Послал записку господину канцлеру, отказавшись от всякого участия в некрологе». На смерть Анны Амалии Гёте написал подробный некролог, на смерть герцога не написал ни слова. Остается лишь гадать почему, хотя уже тогда современники Гёте предполагали, что его отказ был связан с пока еще неясными отношениями с преемником Карла Августа, наследным принцем Карлом Фридрихом. Как бы там ни было, Гёте предпочел остаться в тени и еще до начала официальных траурных торжеств удалился в Дорнбург, остановившись в замке, из окон которого открывался удивительный вид на долину Заале. На этот раз он, по всей видимости, заручился согласием высших инстанций, если судить по дневниковой записи за 3 июля: «особое разрешение на пребывание в Дорнбурге». Здесь он когда-то писал свою «Ифигению», здесь проводил часы досуга с герцогом. Место, полное воспоминаний. Канцлер Мюллер оставил прекрасное описание того, как Гёте предавался своим увлечениям на холме в долине Заале: «Позвольте мне в одиночестве спуститься к моим камням, ибо после подобной беседы старому Мерлину подобает вновь искать дружбы с исходными элементами», – мог он сказать, поднимаясь с места посреди разговора, и «мы долго с улыбкой смотрели, как он, закутавшись в свой светло-серый плащ, торжественно спускался в долину, останавливаясь время от времени у отдельных камней или растений, простукивая первые своим минералогическим молоточком. На землю ложились длинные тени гор, а он постепенно скрывался из виду, словно призрак»[1767].
10 ноября 1830 года пришло известие о смерти сына Гёте в Риме. Печальную новость и на этот раз принес канцлер Мюллер. Он же записал слова, произнесенные Гёте:
Весной Август отправился в Италию в надежде тем самым спасти свою жизнь. Оставаться дома он уже просто не мог. Отношения с Оттилией были навсегда испорчены. После его отъезда она писала своей подруге Адели Шопенгауэр: «Возвращение Августа нависает надо мной, словно грозовая туча. <…> Когда я представляю себе, что больше никогда его не увижу, то не ощущаю ни малейшего движения в своем сердце»[1769]. Оттилия, стало быть, была рада избавиться от мужа, и сам Август вне дома чувствовал себя свободным. Постоянно пребывать в роли сына великого отца со временем превратилось для него в настоящую пытку. Он хотел наконец найти себя и надеялся, что в Италии ему это удастся. Через несколько недель он сообщил Оттилии о своих первых успехах: «Не внешнее изобилие и не любопытство вырвали меня из семьи, но крайняя нужда заставила отправиться в путь, чтобы предпринять последнюю попытку к моему спасению. Кто в последнее время видел меня в Веймаре, быть может, не поймет этого, однако мое тогдашнее поведение было маской отчаяния. Хотел бы я, чтобы ты увидела меня теперь! Какой покой воцарился в моей душе, каким сильным я себя ощущаю!»[1770].