Так насколько серьезны слова поэта о религии и особенно об исламе? В авторском извещении о печатании «Западно-восточного дивана» говорится, что поэт «даже не станет опровергать подозрение, что и сам он мусульманин»[1583]. Что это – кокетство? «Один пророк, другой пророк, // Меж них – дитя земное», – писал когда-то молодой Гёте. В «Западно-восточном диване» он по-прежнему «дитя земное», с той лишь разницей, что здесь и в «Статьях и примечаниях» он хочет показать, какие аспекты западной и восточной религиозности ему близки. Ему важны не те содержания и смыслы, которые даны в откровениях и в которые обязаны верить христиане или мусульмане, а те, которые перекликаются с его личным, непосредственным опытом. За два года до выхода в свет «Дивана» в четвертой книги «Поэзии и правды» Гёте, вспоминая свои детские религиозные впечатления, о чем уже говорилось в третьей главе, так описал этот опыт: «Общая естественная религия, собственно, не нуждается в вере, ибо в каждом заложено убеждение, что великое творящее, все направляющее существо как бы кроется в самой природе, дабы нам легче было постичь его»[1584].
Это подспудное убеждение сложно поставить под сомнение. Оно настолько расплывчато, что сомнения его не затрагивают. Иначе обстоит дело с так называемыми откровениями. В личном опыте их не найти – в них можно только верить или нет. Это касается отдельных событий, таких как распятие Иисуса Христа, его воскресение или то, что он ходил по воде и воскрешал мертвых. Вера в то, что это случилось на самом деле, требует постоянной защиты от сомнений и сомневающихся, она нуждается в однородной групп единоверцев, которые поддерживают друг друга, общими усилиями оберегая свою веру. Поскольку неверующие или сомневающиеся одним своим существованием оспаривают веру верующих, такая вера принуждает своих последователей к миссионерству или даже фанатизму.
Во всем этом нет необходимости в случае так называемой естественной религии. С одной стороны, ее положения слишком неопределенны, чтобы подвергаться сомнению, с другой стороны, они настолько очевидны, что даже скептики ничего не могут возразить. В этой фундаментальной религии речь идет лишь о «верховном существе», которое «кроется» в целостности природы, а не являет себя миру в отдельном человеке, в ограниченном во времени, уникальном событии или тем более в письменном свидетельстве Откровения.
Библию и Коран Гёте воспринимал как собрания поэтических историй с заложенными в них зернами мудрости, но и с нелепостями, характерными для эпохи их создания. В них дышит тот же дух, что придает крылья поэзии. Однако строго воцерковленным верующим поэтический дух подозрителен в силу его вольности и неподвластности догматам. Чем сильнее власть морального порядка над верующими, тем сильнее их неприятие вольного поэтического духа. Эльфов поэзии нужно спустить на землю – этого требует вера, для которой подчинение других своей дисциплине служит компенсацией за то, чего она лишает себя по доброй воле.
В исламе Гёте тоже видит прежде поэзию, но самому исламу этого мало. Он хочет учредить свой моральный порядок, а Магомет – по сути, настоящий поэт с его духовными сказками-притчами – во что бы то ни стало хочет быть пророком. Так пророк становится врагом поэта, хотя и сам является таковым. «В своем неприятии поэзии Магомет настолько последователен, что запрещает все сказки»[1585]. А как же иначе? Ведь его собственное учение ни в коем случае не должно восприниматься как сказка. Его истинность должна быть абсолютной, и потому в нем не может быть поэзии. Оно отрекается от общности с поэзией и от единства их источников – слишком уж опасное это родство. Одним своим существованием поэзия как искусство вымысла подрывает притязания религии на абсолютную истину – религия не желает иметь подле себя постоянное напоминание о том, что и она тоже – вымысел. Поэзия признает существование иных сфер, религия же хочет любой ценой утвердиться в единоличном существовании. Отсюда и ее доктринерский тон.