Теперь становится понятно, почему Гёте был недоволен первым вариантом, написанным в прозе, считая его слишком «небрежным». Он был недостаточно «чистым», его ритм еще не сложился в стихи, и именно над этим Гёте продолжал работать вплоть до путешествия в Италию. Уже в Риме он закончил возведение этого храма красоты, «богатый внутренней, но бедный внешней жизнью»[743]. В этой внутренней жизни пьесы едва уловимо прослеживаются автобиографические моменты. Отношения между братом и сестрой: Орест обретает покой в объятьях Ифигении. В жизни Гёте все было ровно наоборот: сестра искала успокоения у брата. Подобно Оресту Гёте испытывал чувство вины по отношению к сестре и отвергнутым им друзьям Ленцу и Клингеру. В том, в каких нежных тонах изображена дружба между Орестом и Пиладом, угадывается дружба Гёте с герцогом. Способность Ифигении околдовывать и усмирять своими чарами вызывает в памяти образ Шарлотты фон Штейн.
В этой пьесе о далеких странах и давних временах, безусловно, слышны отголоски нынешней жизни Гёте. И все же временами она кажется ему как будто чужой, и он не видит для себя возможности погрузиться в соответствующее настроение чистоты. Сопровождая герцога в военном походе против революционной Франции, он оказался в Пемпельфорте в доме братьев Якоби, где друзья попросили его почитать из «Ифигении». «…из чтения ничего не вышло, – пишет он в “Кампании во Франции 1792 года”, – кротость чувств была в ту пору чужда мне»[744]. Что он имеет в виду под «кротостью чувств»? По всей видимости, то самое чувство чистоты, которое невозможно было сохранить в гуще военных действий. То, как он описал реакцию публики на премьеру спектакля, вероятно, относится и к нему самому: «Игр. “Ифигению”. Весьма благоприятное впечатление, особенно на чистых душою людей»[745].
Так сложилось, что лишь в редкие минуты эта пьеса была ему близка: слишком много оказалось в ней возвышенного гуманизма.
Глава пятнадцатая
«Кротость чувств», из которой возникла «Ифигения», – это и есть идея чистоты. В то время для Гёте она имела экзистенциальное значение. Когда 7 августа 1779 года, незадолго до начала путешествия в Швейцарию, он подводит своеобразный итог своей жизни, то по этой одной из немногих относительно длинных дневниковых записей можно заметить, насколько идея чистоты довлеет над всей его жизнью: «Прибирался дома, просматривал свои бумаги и сжег всю старую шелуху. Новые времена, новые заботы. Спокойный взгляд на прошлую жизнь, на бессвязность, суету, любопытство юности, на то, как она снует повсюду в поисках чего-то удовлетворительного. Как я находил особое наслаждение в тайнах, неясных выдуманных отношениях. Как я лишь наполовину притрагивался ко всему научному, чтобы вскоре снова утратить к нему всякий интерес; как все, что я писал в то время, было пронизано каким-то смиренным самодовольством. Сколь поверхностно я соприкасался с людскими и божественными делами. Как мало было действий, целесообразных размышлений и сочинительства, как много дней растрачено впустую в праздном переживании и в тени страстей, как мало из них пошли мне на пользу, и теперь, когда половина жизни уже пройдена, оказывается, что я нисколько не продвинулся вперед, а вместо того стою на месте – как человек, которого только что вытащили из воды, и вот он сохнет под лучами щедрого солнца. Время, что провел я с октября 75-го года, носимый по жизни, я пока не решаюсь обозреть. Помоги нам, Господи, и озари наш путь, дабы мы не мешали сами себе! Позволь нам с утра до вечера делать то, что надлежит, и дай нам ясное понимание последствий! Чтобы мы не уподобились тем людям, которые целый день жалуются на головные боли и должны бы принять лекарство, а вместо этого каждый вечер пьют слишком много вина. Пусть идея чистоты, простирающаяся вплоть до куска пищи, который я отправляю в рот, светит все ярче и ярче в моей душе»[746].