Гёте был очень одаренным ребенком, но, в отличие от Моцарта, виртуозное выступление которого он однажды имел честь слушать, не был вундеркиндом. Вольфганг быстро схватывал, и особенно хорошо ему давались иностранные языки – еще мальчиком он довольно хорошо знал итальянский, французский, английский, латынь и греческий, а на иврите мог читать. Вместе с Корнелией, которая тоже имела склонность к изучению языков, он еще в самом нежном детском возрасте вынашивал план написания романа на шести языках. Этому плану не суждено было сбыться, однако в переписке во время учебы Гёте в Лейпциге брат и сестра без труда переходили на французский и английский. Библию в семье читали на латинском и греческом, и больше всего в ней мальчика восхищали ветхозаветные истории про патриархов. В «Поэзии и правде» он пересказывает историю Иосифа, как она запомнилась ему в детстве и как он еще тогда ее записал. При этом, как отмечает, оглядываясь назад, сам Гёте, ему удавалось сосредоточить ум и чувства и обрести внутренний покой «вопреки буйным и удивительным событиям во внешнем мире»[39].
Своими сочинениями он от корки до корки исписывал многочисленные тетради, и большим подспорьем для него было то, что под его диктовку писал доктор Клауэр – беспомощный, душевнобольной человек, взятый отцом Гёте под опеку и живший у них в доме. Клауэр любил писать под диктовку или переписывать уже написанное, это его успокаивало. Иногда у него случались приступы помешательства, и тогда из его комнаты доносились истошные крики. Безумие проживало по соседству.
Молодой Гёте жадно глотал всю доступную ему литературу – начиная с юридических фолиантов, стоявших в отцовской библиотеке, включая «Мессию» Клопштока и «Остров Фельзенбург» Шнабеля и заканчивая отчасти патетическими, а отчасти непристойными французскими пьесами Расина или Вольтера. Снова и снова он возвращался к Библии, в которой находил собрание чарующих историй – как впоследствии в «Тысяче и одной ночи». При этом он всегда старался сразу же заняться «переработкой этой поживы, повторением и воссозданием воспринятого»[40]. В этот период им было написано множество коротких пьес, стихотворений, эпических фрагментов – набросков, в которых с изрядным мастерством перерабатывались расхожие формы и темы. Ему, очевидно, не доставляло труда вжиться в ту или иную стилистику, например, в пафос правоверного протестантизма. Так возникли «Поэтические размышления о сошествии Христа в ад» – вирши шестнадцатилетнего юноши, где он рисует пугающие картины «адова болота» и предается фантазиям о всевозможных наказаниях, прежде чем вознестись на небо с торжествующим Христом:
Год спустя в Лейпциге ему уже было стыдно за это стихотворение, и он сожалел, что не уничтожил его, как многие другие ранние сочинения.
Первые пробы пера – незрелые и по большей части ученические, но встречаются среди них и довольно смелые, как, например, диалог с товарищем по имени Максимилиан, изначально написанный на латыни, а потом переведенный самим же Гёте на немецкий язык. Чем нам занять себя, пока мы ждем учителя, спрашивает Максимилиан, а Гёте отвечает: займемся грамматикой. Максимилиану грамматика кажется слишком скучной, он предлагает другое развлечение: с разбегу сталкиваться лбами и смотреть, кто дольше выдержит. «Мне сия забава чужда, – отвечает Вольфганг, – и голова моя к такому не пригодна. <…> Оставим это развлечение козлам». Но так они хотя бы смогут добиться до твердых лбов, не унимается Максимилиан, на что Вольфганг ему отвечает: «Но это-то как раз не сделает нам чести. Я лоб свой мягким сохранить хочу»[42].
Такие «диалоги» попадают в разряд риторики, в которой тоже следовало упражняться молодому человеку. Столь же безусловной составляющей общего образования было стихосложение. Оно тоже давалось мальчику легко, и вскоре он проникся убеждением, что пишет стихи лучше всех. Он охотно декламировал свои сочинения – в кругу семьи или среди друзей. По воскресным дням друзья регулярно встречались, и каждый читал стихи собственного сочинения. К своему удивлению, мальчик заметил, что другие, «довольно-таки незадачливые стихоплеты», тоже считали свои вирши очень хорошими и гордились ими, причем даже в тех случаях, когда стихи за них писал гувернер. Эта явно безосновательная, глупая самоуверенность товарищей смутила Гёте. Быть может, и его собственная оценка своих стихов тоже лишена оснований? Действительно ли он так хорош, как считает сам? «Я долго из-за этого тревожился, ибо не мог отыскать внешней приметы истины, более того, перестал писать стихи, покуда легкомыслие, самомнение <…> меня не успокоили»[43]. И снова его спасает непоколебимая вера в себя!