Гёте возражает и указывает на Шиллера и Лессинга. Наполеон читал только «Тридцатилетнюю войну» Шиллера, она ему не понравилась. Гёте берет под защиту Шиллера. Наполеон прерывает его и спрашивает, есть ли в Веймаре писатели-академики. Гёте указывает на Виланда как на самого знаменитого среди всех. Наполеон просит пригласить его в Эрфурт.
Слово берет Дарю. Он повторяет похвалы в адрес Гёте, которые дошли до них в Берлине, указывает на его переводы с французского, особенно Вольтерова «Магомета».
— Немедля справлюсь, — говорит император, нельзя ли здесь сыграть эту пьесу. Вы должны услышать это произведение на французском языке, но пьеса не хороша.
И он подробно разъясняет, как не пристало покорителю мира давать столь нелестную характеристику собственной особе.
Потом Наполеон переходит к «Вертеру». Он читал его семь раз и даже брал с собой в Египет. Император делает множество замечаний, которые Гёте считает совершенно справедливыми, и говорит: — Мне не нравится конец вашего романа.
— Не думаю, что вашему величеству нравится, когда у романа есть конец.
Императору кажется неверным, что одним из мотивов самоубийства Вертера является честолюбие. — Это не соответствует природе Вертера и ослабляет представление читателя о могущественном влиянии, которое оказывает на него любовь. Зачем вы так сделали?
Гёте смеется (как он пишет в своих письмах) или улыбается (как значится в его гораздо более позднем, все сглаживающем рассказе) и говорит, что, хотя ему никто еще не делал подобного упрека, он кажется ему вполне справедливым. Он признает, что это место романа, может быть, действительно противоречит правде. Но все-таки поэту простительно прибегать к определенному художественному приему, чтобы произвести впечатление, которого он не может достичь естественным путем.
«Император, казалось, остался удовлетворен этим объяснением, вернулся опять к драме и сделал ряд очень существенных замечаний, словно судья по уголовным делам, который с величайшим вниманием следил за развитием трагедии и чрезвычайно глубоко пережил отход французского театра от природы и правды. Он отрицательно относится и к трагедии судьбы, она возникла в мрачные времена.
— Какой смысл имеет сейчас судьба? Политика — вот судьба, — говорит Наполеон».
И снова обращаясь к Дарю, он продолжает обсуждать с ним вопрос о контрибуции. Гёте отходит в эркер и, оглянувшись, замечает Бертье и Савари. Входит высокий длинноволосый маршал Сульт и докладывает о Польше.
Наконец «император встал, направился ко мне и при помощи некоего обходного маневра отрезал меня от шеренги, в которой я стоял. Повернувшись спиной к окружающим и понизив голос, он принялся расспрашивать, женат ли я, есть ли у меня дети, и т. д. И, наконец, нравится ли мне здесь.
— Очень. И надеюсь, что дни эти пойдут на пользу и нашей маленькой стране.
— Счастлив ли ваш народ?
— Надеюсь, что да.
— Мосье Готт, вам следует оставаться с нами, покуда мы будем пребывать здесь, и описать впечатление, которое произведет на вас сей грандиозный спектакль.
— Для этого надобно перо античного писателя…
— Ваш герцог пригласил меня в Веймар. Некоторое время он был здорово зол, но потом исправился.
— Если он и был зол, сир, то наказание оказалось слишком суровым. Впрочем, быть может, мне не подобает судить об этих предметах? Мы все, во всяком случае, обязаны его почитать».
Император в третий раз возвращается к вопросу о трагедии.
— Она должна являться школой для государей и народов. Вот величайшая цель, которой только может достигнуть писатель. Вам следует написать «Смерть Цезаря», но самым достойным образом, с большим величием, чем это сделал Вольтер. Труд этот должен стать главной задачей вашей жизни. Вы должны показать всему миру, что Цезарь осчастливил бы человечество, если бы ему дали время осуществить свои обширные планы. Приезжайте в Париж! Я требую!
И приглашает Гёте вечером в театр. Там будет множество государей.
— Вы знаете князя-примаса? Нет? Тогда вы увидите вечером, как он будет спать на плече у короля Вюртембергского. А русского царя вы знаете? Вам следовало бы написать стихи об Эрфурте и посвятить их ему.
— Я никогда не делал подобных вещей, дабы не раскаиваться в них впоследствии.
— При Людовике Четырнадцатом наши великие писатели поступали иначе.
— Несомненно, сир, однако неизвестно, не раскаивались ли они в этом.
Гёте отвечал очень естественно.
«Император, казалось, был доволен и переводил мои слова на собственный язык, только в несколько более определенном тоне, чем мог бы выразиться сам… Слушая, он редко оставался неподвижен. Он либо раздумчиво кивал головой, либо говорил «да», «хорошо»… и обычно прибавлял: что скажете, monsieur Gott, господин бог?
Наконец я воспользовался случаем и сделал знак камергеру, означавший, могу ли я уйти. Он кивнул утвердительно, и я тут же откланялся».
Аудиенция, которую Гёте и Наполеон дали друг другу, длилась более часа.