Сын растет. Чем старше он становится, тем больше отдаляется от него Гёте. Былая привязанность уже не соединяет их. На мальчика отец еще возлагал какие-то надежды. В студенте нет решительно никаких талантов; и, должно быть, странные мысли овладевают Гёте, когда он учит рисовать сына Кнебеля или вспоминает, как старательно он развивал способности в юном Штейне и в молодом Гердере. Человек такого грандиозного ума с гордостью записывает остроту сына или отмечает у себя в дневнике: «Сон Августа о золотой искре, которую он поймал рукой и выбросил в окно». Но когда он ищет хоть какую-нибудь искру в Августе, он натыкается только на тупость и мрак; и единственное, что его радует, это педантизм, который и в третьем поколении проявляется в нумерации писем да в изготовлении папок для бумаг.
А вообще Август тщеславный семнадцатилетний парень, то апатичный, то шумливый. «Не спи» прикрикивает на него уже в первом учебном семестре отец. В разговоре с Христианой он величает его маменькиным сынком. Зато сынок умеет превосходно ездить верхом, щеголять в роскошных жилетах, ценить шелковые чулки, выпрашивать у отца все новые пистолеты и красивую саблю, хотя он вовсе не офицер. Мать уезжает на воды, и отец просит ее подыскать какого-нибудь солидного человека, ибо «я настоятельно прошу тебя, не вздумай оставлять дом на Августа или на служанок. Это сулит нам очень большие неприятности».
Наконец он отсылает сына в Гейдельберг изучать юриспруденцию, хотя ему почему-то неприятно, что «сын будет заниматься профессией, которая не стала профессией отца». Впрочем, он утешает себя мыслью, что в юности и он больше разбирался в юриспруденции, чем в учении о цвете. Он шлет письма сыну, холодные и благожелательные, весьма безличные, часто довольно скучные, но никогда не говорит он в них о себе, никогда не подписывается отец. Зато вежливо поучает сына и безуспешно разъясняет ему, почему требует от него бережливости или почему желает, чтобы Август затрачивал больше времени на свои письма, — они будут тогда разборчивее.
Ему часто приходится просить друзей извинить невежливость Августа. Иногда, в хорошем настроении, он выражает надежду, что «из мирового материала Август скроит себе сюртук и плащ по мерке, и это даст ему большое преимущество перед другими». Саморазрушительное начало в Августе еще не проступило наружу, а может быть, взгляд отца слишком затуманен, и он не видит опасностей, которые грозят разрушить его трезвые, практические расчеты. Вот было бы у Августа твердое положение! И Гёте посылает герцогу «верноподданническую просьбу, милостивое удовлетворение которой я приму с живейшей благодарностью, а отказ — с радостной преданностью». Гёте просит герцога ускорить производство Августа, и Август становится камер-асессором. Отныне он фигурирует в дневниках отца уже только как «асессор».
Проходит еще год, и Гёте выпрашивает у герцога официальную должность для сына, о чем «отец и сын снова верноподданнически просят вашу светлость. Они не упустят возможности доказать своей преданной деятельностью, что умеют ценить и чтить милостивое ободрение и величайшее доверие вашей светлости». Вот в таком раболепном и униженном тоне вынужден писать первый поэт Германии, министр, занимающий свой пост свыше тридцати лет, друг герцога и всей его семьи. Кажется, Гёте обречен нарушить основной закон своего одиночества, пожертвовав своей гордостью для сына.
Так это и продолжается. Расхождение между отцом и сыном растет. Свое творчество и свою сущность Гёте скрывает от Августа, как от чужого. Никогда не подпускает он его к своим произведениям, очень редко — к письмам, никогда не спрашивает, понравились ли они ему. Он заботится о сыне.
Это все.
Только в одном поступке Гёте проявилось нечто вроде родственной жилки. Когда сын подрос, он передал ему на хранение ненапечатанные свои стихи. Большинство из них посвящено разным людям и злободневным событиям. Как бы символически Гёте превращает сына в своего архивариуса и душеприказчика.