Однако даже когда Гёте вращается в кругах знати, ранг и титул не производят на него никакого впечатления. Несмотря на общительность, на рассеянный образ жизни, он и здесь строго распределяет свое время. В Карлсбаде он отделывается от общества филолога Вольфа, который пытается непрерывно составлять ему компанию, зато целых полдня проводит с безвестным специалистом по сельскому хозяйству, от которого узнал много нового. По шесть часов кряду гуляет он со стариком — любителем камней. Как и тридцать лет тому назад, ведет длинные беседы со специалистами-профессионалами о строительстве, о школах, о падеже скота. Исследует, откуда берется известь, которой так много в Богемии. Вычисляет, какую сумму могла бы сэкономить дирекция водолечебницы на пробках для бутылок с водой. Отмечает, что встретил в Эггере старого кельнера из Эрфурта. Записывает меткие слова своего кучера. Точно так же, бывало, он студентом записывал выражения крестьянки, которая носила его матери яйца.
Все больше отвыкает он от воздуха Веймара, порой заражавшего и Иену. Он счастлив оттого, что много месяцев не читает никакой немецкой литературы, совсем-совсем не занимается наукой, не видит газет, не ходит в театр. «И поэтому мне кажется, что я живу в золотом веке, в раю, где царит невинность».
Еще несколько лет назад он почувствовал унижение, когда к нему обратились как к автору чужого произведения. Теперь он смеется, услышав, что его посвящение к «Фаусту» толкуют как непосредственное выражение грозной и смутной современности. Он утешает себя тем, что «публика не всегда разбирается в стихах, а уж в поэте и вовсе редко». Кажется, ему весело играть в прятки с окружающими.
Произведения этих лет он пишет в самом радостном настроении. Он и раньше мало сочинял зимой. Теперь, хотя он ведет самую рассеянную жизнь, эти летние месяцы становятся его рабочим временем. Его преимущественно влекут к себе произведения эпические. Даже роман «Избирательное сродство», который он задумал еще зимой в Иене, впитывает в себя атмосферу легкости, царящей на курорте. Но проходит год, и когда в Иене он опять берется за скомпонованное уже произведение, работа двигается к завершению так же медленно и тяжело, как быстро и легко двигалась вначале в Карлсбаде. Но начало романа уже пошло в печать. Только это и заставило Гёте с превеликим трудом дописать его.
Настроение, владевшее Гёте в Богемии, с особой прозрачностью отразилось в рассказах, которые он включил потом в свои «Годы странствий». Это «Новая Мелузина», «Опасное пари», «Пятидесятилетний мужчина», «Смуглая девушка». Гёте без устали читает обществу свои новые стихи и новеллы, иногда даже незаконченные, улыбаясь, позволяет использовать себя как придворного и городского поэта. Он пишет неуклюжие вирши — приветствие австрийским величествам — и великолепные стихи от имени австрийской королевы. И, в то же время, прилежно изучает геологию Богемских гор.
Даже «Учение о цвете», которое наконец-то вышло из печати, и которому специалисты, одни вслух, другие потихоньку, дают уничтожающую оценку, неожиданно входит в моду в кругах знати. Гёте, который с железным упрямством защищал свое произведение от всех профессионалов, веселится от души, видя, в какое смущение повергает он своих новых кротких знакомых, вручая им два толстых ученых тома. Однако, прослушав его сообщение, они в голос твердят, что «при первой же возможности проштудируют это сочинение и сделают из него все необходимые выводы!..». Один дипломат заявил даже, что «сообщение Гёте — великолепно написанный манифест». «Некий философ объяснил мне подробнейшим образом, что я ввел субъект в область физики… Но больше всего меня удивил государственный деятель, который употребил весь свой отпуск на то, чтобы спокойно и не спеша прочитать мою работу… а затем сделал доклад о ней на сессии министерства. Как я слышал, его весьма забавляет то, что он доставил тьму хлопот господам специалистам».
И все это после того, как много лет Гёте задыхался под тяжестью человеконенавистничества и раздражения и осмеливался вольно дышать только в заботливо охраняемом им одиночестве и тишине.
Самое светлое, что ему принесло время его освобождения, — это завершение «Пандоры».
В первый раз дионисовское начало прорывается не только в созданных им образах, но и в самих ритмах, которыми он пользуется.