Германии показалось, будто она получила истинно германский эпос. И действительно, в своей идиллии Гёте уловил и интимность северной живописи, и мещанский уют эпохи, и голландские элементы, свойственные собственному его характеру. Имена, ландшафт, домашняя утварь, уклад бюргера, его тревоги, его спокойная ограниченность — все нашло отражение в поэме. Именно эти качества так привлекли немецкого мещанина. Он с благодарностью принял поэму, как только она появилась на свет. Гёте читал ее вслух охотнее и чаще, чем все другие свои произведения, и нередко, растроганный, «таял на жаре собственных углей».
Но, разумеется, народ не знал, да и не мог знать, что на самом деле думает Гёте по поводу немецкого характера своей поэмы. «Что касается сюжета, — писал Гёте, — то в «Германе» я пошел, наконец, навстречу пожеланиям моих немцев, и они бесконечно довольны. Теперь я подумываю, не написать ли мне в этом же роде еще какую-нибудь пьесу. Разумеется, ее играли бы на всех немецких театрах и сочли бы великолепной все без исключения, хотя сам автор был бы о ней совершенно противного мнения». Как громко звучат здесь высокомерие, отчужденность и горечь, наполняющие поэта, так долго непонятого и, наконец, снискавшего национальный успех! Впрочем, свое отношение к поэме Гёте выразил даже еще явственнее. «Будь я моложе, пишет он французскому переводчику «Германа и Доротеи» в Париж, — я бы решился вас навестить, дабы подробнее изучить нравы и обычаи Франции, особенности ее обитателей, а также их духовные и нравственные потребности после великого кризиса, который они пережили. И может быть, тогда мне удалось бы написать поэму, которая, соперничая с «Германом и Доротеей» и переведенная вашей рукой, осталась бы не без влияния на читателей». А тем временем «Германа и Доротею» перевели даже на латынь.
«Герман и Доротея» нашли дорогу к сердцу читателя, хотя и были написаны по рецепту Фосса, который рекомендовал облекать современный сюжет в античную форму. А все-таки ритм этого произведения навсегда остался чужд немецкому читателю. Как много драгоценных произведений, созданных Гёте в этот же период, произведений, которые так и рвались в песнь или в сказание, навсегда остались чужды народу из-за классической формы, в которую он их облек!
Разумеется, он и сам глубоко почувствовал и трагически пережил жертвы, принесенные им в угоду своей теории античности. Уединившись в старом садовом домике, чтобы составить сборник новых стихов, Гёте утешал себя тем, что былую энергию и сочность его поэзии восполняют теперь больший вкус и широкий кругозор. Но кое-чему удалось продраться даже сквозь эстетические предрассудки эпохи и найти спасение в естественной форме, как, например, балладам Гёте.
Наконец, наконец-то сбросил он с себя античную тогу и остался в коротком плаще! Наконец-то он слышит, как гуляет вольный ветер в его стихах!
Разве какое-нибудь стихотворение Гёте начиналось с такой забавной забавы, с такого летящего полета, как «Волшебная сеть»? Да и много других стихов, предвещающих новую меланхолическую легкость, которая стучится к нему в душу.
В своих балладах Гёте избегает трагических мотивов. И в то время как Шиллер все трагичнее смотрит на мир, Гёте вспоминает о своем коротком трагическом периоде — о «Вертере» «Клавиго» «Стелле» и не хочет больше возвращаться к нему.
Две свои вещи — «Фауста» и «Учение о цвете» — Гёте называет «навязчивыми привидениями», от которых ему нужно, наконец, отвязаться. И действительно, только принуждая себя, поэт завершил первую часть «Фауста». Но для этого он написал еще целую треть стихотворного текста в дополнение к тому, который был уже напечатан, значит, нужно переплавить все заново, и Гёте дает переписать и новый текст, и старый. «Старая, еще пригодная, впрочем, чрезвычайно нелепая рукопись переписана, и отдельные части разложены согласно подробной схеме отдельными пачками, под номерами, одна за другой». Расположившись со всеми удобствами, вооружившись легкой иронией, свойственной образованному в классическом духе художнику, Гёте вновь принимается за свою «варварскую композицию». Он полагает, что ему удастся, может быть, «слегка поправить ее, но уж никак не выполнить высочайших требований искусства… Ведь рассудок и благоразумие, словно двое забияк, станут ожесточенно драться друг с другом, а по вечерам мирно отдыхать вдвоем. Но я все же постараюсь, чтобы все части произведения были приятны и занимательны и дали пищу для размышлений».
Так антидемонично, благодушно и бодро собирается Гёте раскалить, чтобы заново перековать этот некогда дышавший жаром обломок. Тот же добродушно-насмешливый тон сохраняет он и в разговорах с посторонними. Когда Котта предлагает ему заказать для «Фауста» гравюры на меди, Гёте добродушно отклоняет его предложение. «Надеюсь, чародей и сам как-нибудь да пробьется». Он привык к тому, что все главнейшие его произведения остаются не понятыми Германией, но со свойственным ему реализмом предвидит влияние, которое «Фауст» окажет на читателей.