Если спасение зависело от твердой решимости Зейна не давать себе передышки, то оно было обеспечено: сбросив свои остроносые туфли, бахразец упорно бежал вперед, падал, поднимался и снова бежал, хотя Гордон ждал каждый миг, что эта гибкая опора из мяса и мышц подломится под ним и рухнет. Казалось, давно уже были перейдены все мыслимые пределы человеческой выносливости, а Зейн все бежал и бежал, и только когда уже можно было считать, что опасность миновала, он сбросил свою ношу с плеч и повалился на песок. Он кашлял и задыхался, его смуглое лицо приняло серый, землистый оттенок, но у него еще хватало сил честить Гордона на чем свет стоит, не щадя святынь религии и материнства. Площадные ругательства, должно быть, много лет хранившиеся без употребления в закоулках памяти спокойного, выдержанного бахразца, так и сыпались с его языка.
Потом, когда рана была уже обработана и перевязана с помощью средств из походной аптечки Смита, Гордон сказал Зейну:
— Что-то я не слышал ни слова о политике в этом извержении брани.
Этот разговор происходил много позже; они находились в полной безопасности, и Гордон нарочно напомнил Зейну о его припадке сквернословия, чтобы подразнить его.
— И куда только девался весь твой мороженый пуританизм! Да, это было здорово! По-настоящему здорово! Но кто бы мог подумать, что в тебе таятся такие нерастраченные возможности! Ну, ну, не смущайся. Мне-то хорошо знакомы все эти подспудные бури. Но я не ожидал подобных взрывов от тебя.
Бахразец, однако, и не думал согнуться, как тростник под ветром, под тяжестью этого обвинения. Он расхохотался и ответил: — В тебе говорит твоя чрезмерная серьезность и праведность, Гордон. Я научился ругаться там, где горе и невзгоды делают брань формой протеста против несправедливости, формой вызова судьбе. И не ищи в моих ругательствах какого-то внутреннего самоунижения. Эх! Отвык я, вот это жаль. Ты не слышал и половины тех отборных словечек, которыми у нас на городских улицах постоянно обкладывали правящую сволочь.
— Ну вот! Теперь ты все испортишь политикой! — запротестовал Гордон.
Бахразец собирался уезжать со Смитом. Он все еще был бос — туфли его остались в пустыне, — но от этого только казался, на взгляд Гордона, еще более складным, еще более исполненным естественной грации.
— Оглянись-ка лучше на себя, Гордон, — ответил Зейн, поднимаясь со своего места. — Ты сам портишь много хорошего, рискуя и вовсе погубить. Надеюсь, эта царапина на пятке послужит тебе уроком. Прошу тебя, брат, не рискуй собой, не затевай бессмысленной игры со смертью. Если ты погибнешь ни за что, ни про что, это будет слишком большая потеря.
— Ба! Зачем так серьезно! — возразил ему Гордон. — Я считаю, что с пяткой мне просто повезло. Лучшего места для раны и не придумаешь. Теперь совершенно ясно, что при рождении меня искупали в Стиксе. Я неистребим. Конечно, ты вправе ждать от меня благодарности за то, что благополучно дотащил меня сюда. Но ведь на то мы и братья. Знаешь, Зейн, мне все больше и больше кажется, что и ты и я уже когда-то жили, и в той, прежней жизни мы наверняка были сыновьями одной матери. Ах, боже мой! Вспомним всех знаменитых близнецов древности, — увы, их роль в истории почти всегда была трагической. Как видно, наша с тобой трагедия заключается в потрясающем несходстве целей, которые мы себе ставим, в том, что мы так по-разному смотрим на жизнь и на мир. Вон оно, наше трагическое противоречие — эти проклятые нефтепромыслы! Когда я о них думаю, я боюсь тебя, брат! Тебя и твоей пролетарской приверженности к технике. Меня так тревожат твои замыслы, твои, намерения! Не будем из-за них убивать друг друга, Зейн. Пусть хоть в этом наша судьба сложится иначе. Постой, еще только одно! — крикнул он, увидя, что Смит, потеряв терпение, включил мотор. — Если в моторизованных частях у твоих фанатиков найдется мотоцикл, прошу тебя, пришли его мне. Пешком я тут еще могу ковылять, но доверить свою драгоценную ногу безмозглому верблюду не решусь ни за что. До свидания, брат. Чувствую, что следующая наша встреча состоится уже в стенах Трои, и это будет конец всему.
Но этот намек, сделанный в полушутливой форме, не был принят всерьез. Хотя у Гордона уже созрело решение самому захватить нефтепромыслы, прежде чем подоспеют туда бахразские революционеры, легкость его тона и непривычное многословие обманули Зейна. Чтобы утишить боль в ноге, он наглотался пилюль из аптечки Смита. Нога теперь двигалась свободно, но рана не зажила, и боль жестоким страданием отдавалась во всем его существе. Он, однако, уверял, что чувствует себя хорошо и гораздо скорей поправится здесь, в пустыне, среди своих воинов, чем в какой-то дурацкой деревне, где ему предлагали отлежаться до полного выздоровления. На том они и расстались; но не успел броневик Смита скрыться за горизонтом, как Гордон позвал Бекра и приказал подобрать для него верблюда и готовиться к выступлению: завтра или послезавтра, как только будет выработан план действий, они начнут штурм нефтепромыслов.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ