Итак, Гермотим вышел прогуляться. Разумеется, он что-то бормочет про себя, повторяя урок учителя, и тут подходит Лициний и спрашивает его, куда он направляется; тот отвечает, что идет от учителя, куда — не помнит, да это и неважно.[36] — И давно ты ходишь к учителю? — спрашивает Лициний Гермотима и получает ответ: да вот уже двадцать лет. — Как, уже двадцать лет ты ему платишь столько денег? — Да, я ему плачу столько денег. — Но ведь, должно быть, твое обучение философии, искусству жить, быть счастливым не так уж скоро закончится? — О да, — отвечает Гермотим, — это надолго. Думаю, еще лет на двадцать. И поскольку ниже Гермотим объясняет, что начал философствовать в сорок лет, а известно, что вот уже двадцать лет он ходит к учителю, то в свои шестьдесят он как раз посередине пути. Я не знаю, разбирались ли, устанавливались ли связи этого текста с другими философскими текстами или нет, но вы помните, что у пифагорейцев человеческая жизнь делилась на четыре периода, каждый по двадцать лет; первые двадцать лет в пифагорейской традиции человек — еще мальчик; от двадцати до сорока — юнец; от сорока до шестидесяти — юноша, а начиная с шестидесяти — старик.[37] Вы видите, Гермотим — ему как раз шестьдесят лет — находится на пороге старости. Прошла юность, двадцать лет, в течение которых он научился философии. И ему осталось всего двадцать, двадцать отделяющих его от смерти лет для того, чтобы продолжить философствование. И Лициний, узнав таким образом, что его собеседник Гермотим начал свои занятия в сорок лет, — Лициний, который выступает здесь скептиком, персонажем, концентрирующим в себе и выражающим ироническое отношение к Гсрмотиму и ко всем этим практикам себя, — говорит: вот и прекрасно, мне сорок, я как раз в том возрасте, когда пора начать учиться быть собой. И он просит Гермотима: будь моим вожатым, возьми меня за руку и веди.[38]
Так вот, эта рецентрация или децентрация заботы о себе, ее перенос с юности на зрелость или на более поздний возраст повлечет за собой известное число следствий, по-моему, важных. Во-первых, с тех пор как забота о себе становится занятием взрослого человека, ее критическая функция очевидным образом возрастает, и чем дальше — тем больше. Практика себя теперь призвана исправлять, по крайней мере, не меньше, чем формировать. Или даже так: практика себя все более становится критичной по отношению к самой себе, по отношению к своему культурному окружению и к жизни, которую ведут другие. Конечно, этим я не хочу сказать, что никакой роли, кроме критической, практика себя теперь не играет. Образовательный элемент остается при ней, он никуда и не денется, но отныне он существенным образом привязан к критике. Скажем, если угодно, что в «Алкивиаде» и других сократических диалогах необходимость в заботе о себе напрямую соотносилась с состоянием невежества, в котором пребывал будущий субъект этой заботы. Выясняется, что Алкивиад не знает того, чем он хочет заниматься, не знает, как нужно хорошо управлять городом, — и это ясно видно, что он этого не знает.
И если тут и есть какая-то критика обучения, то она заключается прежде всего в том, чтобы доказать Алкивиаду, что он ничему не научился, а все то, что он выучил, — пустое дело. Напротив, в практике себя, какой она предстает перед нами в эллинистический и римский периоды, есть образовательная сторона, существенным образом связанная с подготовкой индивида. Но подготовкой не к какой-то профессиональной или общественной деятельности, т. е. речь не о том, как это было в «Алкивиаде», чтобы сделать кого-то хорошим правителем; речь о том, чтобы независимо от какой бы то ни было профессиональной подготовки воспитать его таким, чтобы он смог достойно справиться со всеми случайностями, перенести все возможные несчастья, все поджидающие его напасти и беды. Дело, стало быть, в том, чтобы снабдить его механизмом страхования, но не в том, чтобы выработать технические и профессиональные навыки, связанные с определенным родом занятий. Такая подготовка, такое, если угодно, «облачение в доспехи», которые защитят его от мира, от всех случайностей и напастей, и есть то, что греки называли paraskheue и что Сенека приблизительно перевел как instructio.[39] Instructio — это щит, предохраняющий от опасностей, а никак не подготовка к определенной профессиональной деятельности.
Итак, практика себя в I–II вв., несомненно, нацелена на формирование индивида.