А старший сержант умирал от рака и, как выяснилось, именно поэтому и попал в офицерскую палату. Каждый день утром он задавал врачу один и тот же вопрос: «Какой анализ?» — и врач отводил глаза. Сержант был человеком опытным, много повидавшим и всякое, надо сказать; он сопровождал на Крайний Север еще первый «кировский» поток, об этом он с нескрываемым превосходством сообщил однажды остальным. Он худел и желтел на глазах — видимо, чувствовал, что наступают последние денечки и, по мере того как они проходили, все больше и больше терял присутствие духа. «Ну ведь можно же чего-нибудь сделать! — крикнул он на обходе главному врачу. — Не может же быть!» Но яйца всмятку он ел до последнего дня, тщательно выбирал ложечкой содержимое, от души присаливая и ни на мгновение не теряя аппетита. Однажды утром Глебов ушел на процедуры, а когда вернулся — увидел пустую кровать. Толстый майор покачал головой: «Так-то вот…» «Все там будем», — добавил капитан из ОМТО ХОЗУ [2]и пошел в уборную курить. Глебов смотрел на тщательно заправленное одеяло и вспоминал, как сержант рассказывал о своей службе на Севере: «Бывало, гонют одних баб — их, может, тыща или две — кто их считает — тундра… Ну а ты — начальник этапного оперпункта, одним словом, так что — какой разговор? Погреться им надо? Они же как собаки, прямо на снег, скопом… Ну — ткнешь пальцем: ты, мол, и ты — за мной шагом марш. Идут… А куда денешься?» Он рассказывал об этом с некой доброй лукавинкой, как о само собой разумеющемся — так, случай из жизни… Но эта простота звучала в его рассказе совсем не из-за умудренности и усталости: у него была ВЛАСТЬ, и он всей кожей, каждой клеточкой тела ощущал ее сладкую и весомую тяжесть…
За четверть века, которые миновали с тех пор, многое изменилось, но ощущение власти осталось. Оно только трансформировалось и спряталось — не те времена.
И все же: «Дай рвущемуся к власти навластвоваться всласть!»
Позвонил Жиленский, в обычной своей завывающей манере прочел новые стихи, сказал, хмыкнув: «Кто бы мог подумать… Из тюрьмы, и вроде — надо бы лежать пластом, а у меня такой подъем, такой прилив… Парадоксы бытия». Раньше Глебову казалось, что стихи Жиленского — некая любовная метафизика, но после этого нового цикла открылось другое — в этих стихах царил взгляд из космоса: привычно трагическое стало вдруг мелким и ничтожным, незаметное прежде обрело новые контуры и совсем иное содержание…
«А меня, знаете ли, вызвали. Спрашивают: были в ресторане с помощником прокурора Татищиной? Говорю: не был. Ну что вы, говорят, вас опознали работники милиции. Я говорю: если бы и был в ресторане, а меня опознали бы работники милиции — я бы как никогда уверился, что ни в каком ресторане не был. Спрашиваю: какого это было числа? Говорю: я этим вечером читал свои стихи большой аудитории, человек пятьдесят было, я могу многих, кого знаю, назвать, спросите у них, и вы убедитесь. А разрешение у вас, спрашивают, на публичное исполнение стихов от отдела культуры исполкома есть? Нет, отвечаю, и что же? До свидания, говорят».
Позвонила Татищина: «Уже знаете?» — «Знаю». — «Они мне предложили успокоиться и не возникать». — «А взамен?» — «По собственному желанию. Послезавтра начинаю работать на новом месте. Вы меня осуждаете?» — «Нет. Хорошая работа?» — «Что вы… Мечта!» — «Тогда поздравляю. Успехов вам». — «Спасибо. Вы поймите, если бы я…» — «Да Боге вами, разве у меня есть право судить вас? И тем более — осуждать? Спасибо за все — и никаких проблем!»