– Тогда еще дворец стоял почти нетронутым, огромными коллекциями эти мерзавцы даже не знали, как распорядиться. Они требовали «отдать это народу», чтобы тот гадил на лестницах и сорил семечками по бесценным полам… Тогда еще были живы прежние сотрудники – и, господи боже мой, чего им только не приходилось делать, чтобы спасать дворец! Они косили и продавали сено с парковых лугов, торговали цветами, саженцами, даже устроили на Сигнальной башне парашютную вышку! И ни копейки не брали себе при их нищенских зарплатах, все отдавали на сохранение коллекций, на которые большевицкая культура выдавала мизер. Хуже того, она за бесценок продавала их за границу. «Некоторые работники слишком ретиво охраняют царские резиденции – не от нас ли они их охраняют? И для кого?» – с ненавистью процитировала она. – Скоты! Сотрудникам не давали писать даже научных статей! Как там сейчас? – оборвала она себя.
– Сейчас не знаю. Но в тридцатые полдворца занимали воинские части, артиллеристы кажется.
– О, боже! И, разумеется, ничего толком не эвакуировали!
– Наверное. – Стази вспомнила, как отчаянно ругалась Налымова перед самой войной, рассказывая на коммунальной кухне о том, что на эвакуацию всех пригородных дворцов выделено всего восемь вагонов.
– И, не поверите ли, всего за четыре дня! – Налымова прикуривала одну папиросу за другой и бросала их прямо на пол. – Впрочем, что ж, ежели они намерены вывезти всего четыре тысячи вещей! – Она хваталась за голову, рискуя спалить волосы. – Нет, не просто четыре, а четыре восемьсот семьдесят одну! Какая мелочность, какой цинизм! И это из сотен тысяч единиц! А несчастного Фармаковского, посмевшего – надо же, посмевшего без их разрешения! – написать инструкцию по перевозке и переноске, затравили и едва не объявили врагом народа! Господи, такая уникальная брошюра – и всего тысяча экземпляров! С рисунками от руки, сама вклеиваю! Да ее каждому, каждому работнику наизусть знать! – И Налымова в отчаянии бросалась на стол.
Машина уже неслась берлинскими пригородами. Город был тяжелый, огромный, серый, все из серого, потемневшего от времени и дождей камня, дома большие, почти черные, давящие. Стази невольно вспомнила Ленинград, легкий под открытым северным небом. Здесь же самым ярким была изумрудная окись памятников, и только перед кайзеровским дворцом в глаза Стази, как вздох родного города, бросились два юноши с конями из чистой бронзы[130]. Людей на улицах было много, добротно одетых, но спешащих, сильно разбавленных армейской формой.
Автомобиль подъехал к невзрачному пятиэтажному зданию, где Верена сдала Стази с рук на руки доктору, оказавшейся похожей на Вагнера: усталое спокойное лицо, крупный породистый нос и светлые глаза под нависшими веками.
– Bis zum naechsten Treffen in besseren Zeiten,[131] – были последние слова Верены.
Уже проваливаясь в наркозный сон, Стази смутно услышала разговор хирурга и сестры.
– Was fuer ein Organismus, nicht? Sie koennte mindestens zehn Kinder gebaehren. Schade, dass es jetzt keine Kinder mehr geben wird.[132]
– Das ist ihre Entscheidung, Schwester Anna. Wir haben nicht das Recht, jemanden zu bemitleiden.[133]
И в белом беспамятстве Стази увидела пустую заснеженную Троицкую, по которой медленно, сам по себе двигался, качаясь на снежных волнах, гроб. Над ним заворачивалась в тугие злые воронки пурга, где-то раздавался вой, по стенке гроба бил пакетик из газеты с замерзшим хлебом, а гроб неумолимо подбирался к ней, стоявшей у моста, и она с ужасом не понимала, кто в нем: ее ребенок, Трухин или она сама…
Плохо соображая, Стази на третий день вышла на полупустую Крупсштрассе и спросила первого прохожего, как пройти к русской церкви – там она надеялась узнать адрес штаб-квартиры НТСНП. К ее удивлению, немец вполне любезно проводил ее до нужной улицы.
5 октября 1942 года