– Разве вы платите мне за работу деньги, если у меня есть обязанности? – огрызнулась Стази, сама с ужасом слыша свои слова.
Но в ответ Рудольф только рассмеялся.
– Ого! «Мы не ра-бы, ра-бы не мы». Неужели это имеет для тебя какое-то значение? Ты не веришь мне? Понимаешь, это можно, но это слишком большая морока: надо официальное освобождение из плена, причем неважно, какой стороной. Ладно, я подумаю.
Если бы Стази знала, чем обернется эта нелепая перепалка, но она просто забыла о ней, очарованная красотой польской столицы.
Варшава была панской, надменной и гордой, причем этих качеств отнюдь не умаляли полуоборванные-полуголодные жители и кое-где разрушенные три года назад дома. Наоборот, эти черты насилия придавали столице еще больший трагический гонор, который почти физически ощущался на площадях и набережных. Поляки всегда недолюбливали немцев, а сейчас их сильное национальное чувство страдало особенно, ходили слухи и про антинемецких партизан, и про независимое правительство в Англии. Но, как ни странно, оказалось, что не меньше немцев поляки не любят русских. Всегдашняя неприязнь к российскому, более сильному соседу, помноженная на смертельную неприязнь к коммунизму, легла пропастью меж двумя нациями, не прошло даром и постепенное уничтожение во время советской оккупации польских военных и интеллигенции. Но подобное отношение к русским больно задевало Стази. С другой стороны, в Варшаве существовала большая колония русских – бывших советских – и, главным образом, их семейств, которые после тридцать девятого приехали сюда, чтобы обогатиться. Открыто говорили о том, что после оккупации начался «великий мануфактурный поход», когда советские люди – кто мог, конечно, – ринулись в Польшу скупать материи и все, что только можно купить заграничное. Постепенно эти «оккупанты», несмотря на немецкую власть, устроились, завели великолепные «барские» квартиры и не захотели возвращаться в пролетарское отечество. Многие воспользовались тем, что немцы не занимались штатскими русскими, и продолжали процветать даже на четвертый год войны.
Немцев, особенно военных, в городе было полно, даже трамвай разделялся веревочкой на две части, первая из которых, с сакральной надписью «Nur fur Deutsche»[118], работала только для немцев. И, как ни странно, поляки никогда не пересекали заветную веревочку, хотя смотрели на немцев угрюмо и надменно. Последние же вообще не смотрели никак, просто не замечали расу, недостойную внимания. Были с подобными надписями и рестораны, и магазины.
В целом же город, на первый взгляд, жил своей внутренней польской жизнью, презирая оккупантов и не заботясь о гибели других городов, будто война не касалась Варшавы, будто судьбы России и Германии ее никогда не затронут, как будто и маленькая искалеченная страна уже выплатила свою долю страданий…
Герсдорф жил в служебной квартире, из окон которой виднелся зеленый холм, а за ним верхушки деревьев. За холмом разбивали новый парк пленные французы. Стази с унизительным удивленьем смотрела на них – в черных беретах, плотные, ленивые, независимые. Они оживлялись только при виде проходящих девиц, галдели и размахивали беретами. В остальное же время лениво ковырялись в земле, а по большей части – отдыхали. Стази закрывала лицо руками и убегала от окна. Ей очень хотелось подойти и поговорить с ними, но, разумеется, никто бы ей этого не позволил, даже ходить одной было невозможно. И машину с Герсдорфом по дороге в школу в пригороде столицы всегда сопровождали два автоматчика на мотоцикле, хотя сам Герсдорф считал, что подобная глупая помпа только портит не только его дело, но и реноме Германии в целом.
И потому они со Стази часто шли по делам оживленными улицами в самые жаркие часы, она в простом платье, он в гражданской одежде, и Стази была уверена, что внешне их отличить от поляков невозможно. Оккупация выглядела совсем не так страшно, как ей представлялось, конечно, не так, как в Париже, где, как рассказывали, бьет ключом ночная жизнь, аншлаги в театрах, переполнены пляжи на Сене. Стази невольно представляла себе Новгород, но, если оживленную площадь кремля, где вперемешку гуляют немцы и местные жители, еще можно было вообразить, то все остальное пропадало в какой-то грязной мгле. Ни магазинов, ни кафе, ни какого-нибудь свободного общения она не могла себе представить, а вместо этого мерещилась зима и одинокие фигуры, бредущие по снегу. Наконец, Стази не выдержала и прямо спросила Рудольфа:
– Скажи, а у нас… тоже так?
Несмотря на странность вопроса, Рудольф все сразу понял, отвернулся и глухо ответил:
– Нет. Не так.
– Значит, намного хуже.
– Да. Именно поэтому я и мы все работаем. И я не понимаю, как Трухин мог отказаться…
– Ты же сам говорил, что он попал в плен еще в июне! Он ничего не видел, как и я. Он даже этой оккупации не видит! Он солдат и мыслит, вероятно, как военный, которому и в голову не приходят те ужасы, которые вы устраиваете мирному населению! А мы все думали об освобождении, а не о виселицах! – уже почти кричала Стази, и на них стали оборачиваться.