К ее удивлению, даже вокруг церкви стояло много народу. Заканчивалась литургия, и Стази встала неподалеку от выхода, ибо ближе было не пройти. Еще достаточно молодой жгуче-черный священник читал проповедь. Говорил он простые вещи о том, что нет неверующих людей, есть только те, которые не знают об этом, что душа по рождению христианка, что духовные истины просты и гармоничны, ибо на них покоится жизнь, и что особенно бережно надо относиться к этой иррациональной связи с духовным миром именно сейчас, во время войны. Под конец он как-то смущенно, совсем не по-священнически улыбнулся и сказал, что хоть поступок его и не каноничен, но он прочтет сейчас свое стихотворенье по строкам Евангелия от Матфея.
Женщины плакали, Стази тоже, но она даже не замечала своих слез и смутилась, когда на выходе встреченная Верена подала ей платок.
– Рада увидеть вас здесь и удивлена, что не видела раньше.
– Я верю в бога в себе, но…
– Этого уже достаточно. Особенно в наше время. Да, должна вас предупредить, что через три дня будет опубликован приказ для жителей Берлина о запрещении дальнейшей эвакуации. Вы живете здесь уже достаточно давно и по собственному желанию уехать больше не сможете. А стоило, может быть. – И она молча протянула Стази газетный листок.
Стази сунула его в карман, не читая, и только улыбнулась в ответ.
– Ехать мне некуда. И незачем.
А к вечеру в ее квартирке на северо-западе, который до сих пор еще почти не бомбили, раздался звонок. Это было странно, ибо своего адреса однокурсникам она не давала, а Федор всегда предупреждал о своем приходе заранее.
На пороге стоял невысокий, полноватый пожилой человек в шинели и выглядывающей из-под нее рясе.
– Отец Иов, капеллан или, скажем по-русски, священник первой дивизии, – негромко представился он. Стази непроизвольно сделала несколько шагов назад, и липкий страх начал заливать ее, как всегда, когда речь шла о чем-либо, связанном с Федором. – Вы простите мне мое вторжение, но я хотел бы поговорить с вами о Федоре Ивановиче…
– Он жив? – Губы уже плохо слушались Стази, и она ненавидела себя за эту реакцию, ибо давно следовало приучить себя к мысли, что в их положении каждый может быть убит в любой момент. И только с этим ощущением можно жить и выжить, в противном случае жизнь превращается в ад.
– Да, разумеется, жив, Мюнзинген практически не бомбят. Жив физически, но… Вот об этом-то я и пришел поговорить с вами.
Они сели за крошечный стол, и Стази предложила кофе:
– Эрзац, но качественный…
– Благодарствую, у меня мало времени. Видите ли, я как священник и как человек верю только в любовь, что и позволило мне прийти к вам вот так. Я много и давно слушаю разговоры, которые ведутся у нас о возрождении России, о новом ее устройстве, но ведь никакое возрождение немыслимо без обращения и возвращения человека к своему Творцу. А для того необходимо примирение трех основ, трех законов духа: свободы, любви и, так сказать, предметности, ибо беспредметная свобода есть беспринципность и разнузданность.
– Да-да, конечно, но при чем тут Федор Иванович?
– Сейчас вы меня поймете. То есть я к тому, что на путь возрождения можно встать, только осознав подлинную свободу, покаянием очистившись. Я очень люблю и уважаю Федора Ивановича, но буду откровенен с вами, иначе зачем бы и пришел? Ведь у него на душе два предательства. Два. Это ведь тяжесть-то какая, Господи. Я знаю, людям образованным трудно исповедаться и каяться, да и к церкви еще со времен господ мережковских и бердяевых отношение проблемное, но, голубушка, я вас прошу, убедите его покаяться по-настоящему.
Такого поворота разговора Стази не ожидала. Трухин был для нее всем, то есть почти богом, и в нем не могло быть изъянов.
– В чем же ему каяться, батюшка? Он всегда ненавидел большевиков…