24 января 1945 года
За окном шел тихий, какой-то ненастоящий снежок, жалкий, бессильный, навевающий тоску. Вчера был сдан последний экзамен, и чувство пустоты и ненужности, как обычно бывает после сданной сессии, охватило Стази. Все это было очень странно: полыхала война, а она училась, сдавала экзамены, шлифовала немецкий, ставший уже настолько родным, что порой она ловила себя на том, что на нем думает. Помнится, в детстве, когда мама рассказывала ей, что Пушкин думал на французском, это казалось непостижимым, не укладывалось в голове – а вот теперь пожалуйста. И она по-детски почему-то боялась признаться в этом Федору. Война гремела, бомбардировки сровняли с землей уже половину Берлина, а в кинотеатрах шли фильмы, дети ходили в школы; было голодно, но до настоящего голода не доходило, ибо продукты по карточкам всегда выдавались исправно в положенном количестве и приемлемого качества. Даже в бомбоубежище немки бежали, надев шляпки. И никогда Стази не видела на улицах растрепанных неаккуратных людей.
Второй неприятностью после бомбежек был холод, но от него русские страдали намного меньше, чем берлинцы, к тому же Ромашкин где-то раздобыл ей электропечь с рефлектором, и в крохотной квартирке было вполне сносно. На занятиях же сидели в пальто.
Стази, учитывая ее прошлое образование, считалась закончившей курс, но она, не представляя что делать дальше, попросилась на повторный.
– Я тоже! – вздохнул Георгий. – По крайней мере близость такого надежного убежища дает нам хоть какой-то шанс выжить…
Однако для повторного курса нужна была отработанная трудовая повинность, а устроиться куда-либо было почти немыслимо. К тому же атмосфера так или иначе, но становилась все более грозной. Пятнадцатого Красная армия заняла Восточную Пруссию, перерывы между налетами становились все короче, газеты превратились в маленькие листочки. Всезнающий Георгий утверждал, что, хотя Советы и двигаются в сторону столицы со скоростью танка, но что перед самым городом они непременно остановятся, готовясь к решающему удару, и потому месяц можно жить спокойно. Все с радостью обреченных поверили.
Благовещенский уже несколько раз предлагал ей уехать во Францию и там начать поиски отца, следы которого он вдруг как-то неожиданно потерял, Федор снова и снова заводил разговор об Италии, но стеклянная стена, казалось разбившаяся при встрече с Трухиным, незаметно, но прочно стала вновь вырастать между Стази и миром. Порой она чувствовала себя слепой, бредущей по бесконечному коридору, в конце которого не было никакого света, кроме черники федоровских глаз. Страха давно не стало, одолевала – тоска.
И вот, глядя на призрачный снег за окном, Стази вспомнила, что сегодня двадцать четвертое января. Но вспомнился ей не день перед студенческим праздником, который по инерции еще как-то отмечался в университете, а последняя поездка с отцом на Новгородчину. Тогда они плюнули на закончившиеся школьные каникулы и отправились смотреть еще оставшиеся монастыри. «Понимаю, что рискованно, – слушала Стази с замиранием сердца слова отца, произносимые за плохо прикрытой дверью маме, – но они уничтожат все, и на что будет опереться ее душе, когда вокруг останутся лишь коробки конструктивизма?» «Но она все-таки живет в Петербурге, – возражала мама, – его-то они не уничтожат?» «То Европа, а душа в трудный час требует корневого, глубинного…»
И они укатили, на попутках и санях добирались до крошечных церквей, где еще работала братия, Перынь, Холынья, Менюша, праведные отроки, возвышенные девы, мудрые старцы… и белые кубики церквей на ослепительном снегу навсегда остались для Стази воплощением некоей основы, неколебимой ничем. Впрочем, чувство это было детским и скоро пропало где-то в глубине под напором текущей жизни, начавшейся юности, иных интересов. Нутряной свет церквей ласкал и успокаивал, но и только. А в тот январский день они попали как раз в Клопский монастырь, где отмечался день его основателя, таинственного боярского сына, променявшего власть на скит[186]. Полуостров, связанный с материком тоненькой ниточкой, по которой едва проезжали сани, искрился, сверкал, переливался разноцветьем снега под низким солнцем. От святого колодца шел парок, даже на вид необычный и вкусный. И монахи двигались так неторопливо и стройно, словно исполняли какой-то загадочный сложный танец. И над всем этим тайным и прекрасным миром важно мычали коровы в монастырском хлеву, сразу делая его уютным и близким.
– Папа, а давай тут останемся… навсегда! – неожиданно вырвалось у Стази. Отец внимательно посмотрел на нее и крепко обнял, прижав к полушубку, пахнувшему сеном, на котором они проделали полдороги.
– У каждого свой путь, Станислава. К счастью ли, к несчастью, этот – не наш.
– Почему?
– Потому что мы простые слабые люди, – непонятно ответил отец. В этот ответ поверить было невозможно, и Стази постаралась поскорее его забыть.
А теперь разговор этот всплыл в памяти, и, словно желая от него избавиться, Стази оделась и пошла к русскому собору.