Дрожащими руками Фёдор извлёк из седельной сумки вышитый васильками матушкин рушник. Ещё по весне она завернула в него свежий каравай, дала сыну в дорогу. От домашнего хлеба не осталось ни единой крошки. Зато рушник Фёдор повсюду возил с собой, берег как залог верного возвращения домой. Аромат румяной корки смешался с запахами конского пота и сыромятной кожи. Казак закрыл нижнюю часть лица льняной тканью. Несколько раз глубоко вздохнул, изгоняя из лёгких отвратительный смрад. Он долго бродил по двору и дому Абдаллаха, заглядывая в лицо каждому мертвецу. Кого искал он? Надеялся ли найти среди павших в чумной заварухе Мажита?
В доме он обнаружил детей Абдаллаха и двух его жён. Одну из них он помнил. Гузель — совсем юная, быстроглазая девушка. Густую гриву иссиня-чёрных волос она делила на пять кос, которые прятала по местному обычаю под чадрою. Она любила яркие платья и расписные платки, края чадры обшивала шёлкотканой тесьмой с маленькими серебряными бубенчиками. Скованный кандалами в ветхой темнице Хан-Кале, Фёдор каждое утро слышал их сладкий звон, когда милая Гузель спешила за водой с высоким кувшином на плече. Теперь она лежала на широкой тахте, на боку, приобняв правой рукой младшую дочь Абдаллаха — девочку лет пяти. Обе словно нечаянно уснули, утомлённые дневными играми.
К сыновьям Абдаллаха смерть оказалась более милосердна. Наверное, отец сумел позаботиться о них в последний час своей жизни. Не могло случиться такого, чтобы и их, как Абдаллаха, убили обезумевшие от чумы жители Хан-Кале. Заботливые руки одели на их обезображенные болезнью тела чистые рубахи, уложили рядом на ковре. Лица обоих мальчиков несли печать невыразимого ужаса. Оба были обезглавлены — любящий отец по-своему сумел позаботиться и о них.
— Уж не чертей ли из преисподней с самим Вельзевулом во главе узрели они перед смертью, — пробормотал Фёдор, осеняя себя крестным знамением.
Мучительны!? спазм снова сжал горло, когда он, с усилием разгибая мёртвые пальцы, вынимал Митрофанию из руки Абдаллаха.
— Родная моя, родная... — исступлённо шептал Фёдор. Соколик шарахнулся в сторону, не дозволяя сесть с зачумлённой шашкой с седло. Пришлось пешком обежать несколько домов. Наконец в доме кабатчика обнаружилась кадка с водой и небольшой кувшин, наполовину заполненный виноградной водкой. Он окунул дедовское оружие в кадку, не позволив себе сделать ни единого глотка перед этим. Вода окрасилась бурым. Судорожно рыдая, он очищал оружие от следов чумной крови. Потом, осенив себя крестным знамением, сделал несколько глотков из кувшина. Остальное вылил на отмытое лезвие Митрофании. Оторвав один из рукавов черкески, Фёдор запеленал в него Митрофанию, как пеленает родитель больное горячо любимое дитя. Только после этого Соколик позволил ему сесть в седло.
— Бежим отсюда, — прошептал Фёдор, наклоняясь к голове коня. — Бежим, братишка!
Поначалу он пытался найти след: сломанную веточку, кусок конского помёта, клок шерсти, рыжей или бурой, и не находил ничего. Много дней он блуждал по заколдованному лесу, ведя Соколика в поводу, словно сам дьявол водил его. Сколько вёрст преодолели всадник и его конь, продираясь сквозь заросли терновника и ежевики, перебираясь через каменные осыпи, преодолевая бурные потоки, Фёдор не сумел бы сосчитать. Они двигались, лишь изредка забываясь тревожным сном, пробуждаясь в серых рассветных сумерках и останавливаясь на отдых глубокой ночью. Фёдору удавалось удерживать ослабевшим сознанием цель: берег Терека. Разведчик знал, что ему надо попасть туда во что бы то ни стало и как можно скорее.
Оба, и конь, и его всадник, голодали до тех пор, пока Соколик не укусил Фёдора. Это случилось таким же туманным утром, как то, страшное, перед спуском в Хан-Кале. Фёдор накинул на спину друга сначала чепрак, затем седло. Хотел подтянуть подпругу, но Соколик не дал. Цапнул за плечо той руки, которая не была прикрыта оторванным рукавом черкески. Фёдор взвыл от боли, выпустил подпругу из рук. Белые искры запрыгали у него в глазах. Соколик прянул в сторону, да так, что, толкнув всадника крутым боком, уронил его на землю. Боль ударила по зубам пудовым кулаком, во рту стало солоно, дневной свет померк в глазах. Из мрака, что чернее долгой зимней ночи, пришли люди. Сначала мать в белой, расшитой по вырезу васильками сорочке. Золотой крестик на загорелой, полной шее, агатовые серьги в ушах.
— Ты голоден, сынок? Хлеб остыл. Отец отрезал для тебя горбушку. Садись к столу, поешь. Скоро в дозор, десятник уж скликал, поторопись...
Потом, тяжело опираясь на ивовый посох, пришёл отец. Иссиня-голубые глаза на загорелом дочерна лице, белые лучики морщинок разбегаются от уголков глаз.
— Я смотрю, ты сберёг Митрофанию, парень. Жизни не пожалел для дедовой памяти... Молодец... Вставай, не время ещё, поднимайся. Пасть в бою — большая честь, чем безвестно сгинуть в чужих краях, вставай...
Наконец и она пришла, расплела рыжую косу, улыбается.
— Зачем играешь со мной? — едва смог вымолвить Фёдор. — Зачем смеёшься? Останься... Я болен, умираю...