Он ехал верхом, превозмогая сильную боль: обмотанная шёлковым платком раненая шея побагровела и распухла, жилы на ней были повреждены. Но боль его утишалась вблизи страданий, неизмеримо более мучительных, многие тысяч других. Насколько хватал глаз, вся Московская дорога была запружена подводами, откуда неслись мольбы и стенания. Главнокомандующий сделал всё, чтобы вывезти с поля боя искалеченных героев, но никто не считал, сколько несчастных осталось там умирать посреди тел и лошадиных трупов, обломков лафетов и зарядных ящиков, перемешанных с землёй. Жители окрестных селений толпами выходили на большак, чтобы оделить раненых деньгами, омыть раны водой и перевязать их.
— Алексей Петрович! Господин Ермолов! — услышал генерал знакомый бодрый голос и повернул коня к одной из повозок.
Вглядевшись в беспорядочную, слабо копошащуюся груду из замотанных платками, бинтами, полотенцами, разорванными рубахами голов, рук и ног на пропитанной кровью соломе, Ермолов с удивлением воскликнул:
— Граф? Фёдор Иванович? И ты здесь?
Да, это был близкий приятель Дениса Давыдова по гусарской службе Фёдор Толстой, бретёр и забияка, Толстой-американец. В шведской кампании 1808 года он воевал в одном полку с Давыдовым, но за буйства и дуэли был дважды разжалован в рядовые.
В фуражке с крестом и смуром кафтане, обросший смоляной бородой, граф Фёдор Иванович живо и весело, словно на гусарской пирушке, отвечал:
— Поступил в Московское ополчение простым ратником… Ходил на штыки… Получил картечную рану в ногу…
Не веришь?
Ермолов не успел возразить, как Фёдор Толстой сорвал грязный бинт, из-под которого тотчас хлынула кровь.
— Не балуй, барин. Не торопись на тот свет. Ещё успеешь… — прохрипел лежащий рядом меднолицый солдат — зелёный мундир висел на нём клочьями. Он поднял бинт и принялся перевязывать рану. Повозка потащилась далее.
— Мы ещё поколотим Наполеона! — кричал Фёдор Толстой.
«Да, в Бородинском бою всё русское воинство увенчало себя бессмертной славой! — думал Ермолов, присоединяясь к штабу. — Не было ещё случая, в котором оказано более равнодушия к опасности, более терпения, твёрдости, решительности и презрения к смерти. В этот день испытано всё, до чего может возвыситься достоинство человека!..»
Позднее по представлению Ермолова Фёдору Толстому был исходатайствован чин полковника…
Все в армии — от генерала до ополченца-ратника — желали новой схватки с Наполеоном. Когда утихли бои, Кутузов приказал объявить войскам, что назавтра он возобновляет сражение. Адъютант Ермолова артиллерии поручик Граббе был послан с этим объявлением; в полках его приглашали сойти с лошади, офицеры целовали за радостную весть, а солдаты встречали дружным «ура!». Кутузов, возведённый за Бородинскую битву в чин фельдмаршала, в присутствии всего штаба заявил, что скорее готов «пасть при стенах Москвы, нежели предать её в руки врагов», однако же приказал отступать…
И вот она, древняя столица и само сердце России, матушка Москва! В ясном, прозрачном воздухе видна она вся, горящая под лучами яркого солнца тысячами цветов: золочёные маковки церквей, высокие белокаменные колокольни, зелёные железные крыши дворцов и усадеб, сады и парки, уже тронутые багрецом. Было 1 сентября — день преподобного Симеона Столпника, Семена летопроводца. Как говаривал Горский? На Семена дитя на коня сажай, на ловлю в поле выезжай. На Семена ласточки ложатся вереницами с колодцы, на Семена мух и тараканов хоронят. Грыбье, бабье лето. Коли бабье лето ненастно — осень сухая, а коли на Семёна ясно — осень ведреная, но к холодной зиме…
Отсюда, с высот, мирно и кротко раскинулась Москва, словно бы и не гремели невдалеке орудия, словно бы Наполеон не шёл на плечах русского арьергарда. Ермолов принялся осматривать позицию, загодя избранную Беннигсеном.
Правый её фланг примыкал к изгибу Москвы-реки впереди деревни Фили, центр находился между сёлами Волынским и Троицким, а левое крыло располагалось на Воробьёвых горах. На Поклонной горе по приказу Беннигсена возводился обширный редут и у большака учреждалась батарея.
Подходившие части корпуса принца Евгения Виртембергского располагались и устраивались, словно и впрямь намереваясь защищать Москву, впереди Дорогомиловской заставы. Ермолов отправился к Кутузову, который остановился в открытом поле и сидел на своей деревянной скамеечке в окружении генералов, успевших уже осмотреть позицию.
Многие находили её неудачной, но никто не решался сказать об этом. Это было равносильно предложению оставить Москву без боя.
Никто не знал истинных намерений и видов светлейшего. Недостаток самых хитрых людей заключается в том, что хитрость заменяет им ум. Чтобы ввести всех в заблуждение, народный ум Кутузова часто принимал вид хитрости и казался ею.
На вопрос светлейшего, какова ему кажется позиция, Алексей Петрович не без жара отвечал:
— Местоположение чрезвычайно невыгодное!
Кутузов тотчас принял мину самую простецкую и с притворными вздохами переспросил:
— Голубчик, дай-ка свой пульс! Уж не болен ли ты?..