«Двигаясь по Екатеринославской улице, мы подходили к зданию главной таможни. Я случайно заметил, как на балкон таможни вышла барышня-подросток. Она вышла на балкон, по-видимому, без всякой цели и, выйдя, смотрела в противоположную от нас сторону. Нас она не замечала. В эту минуту заиграла музыка дроздовцев. Барышня обернулась. В одно мгновение на ее лице отразилась целая гамма чувств: удивление, радость, экстаз. Она буквально застыла с широко раскрытыми глазами. Затем всплеснула руками и бросилась в комнаты. Вероятно, сказать домашним о нашем проходе. Они махали руками, платками, что-то кричали. Милая барышня одновременно и смеялась, и махала нам своим платочком, и утирала им глаза.
Больше никогда я не встречал эту барышню, но и теперь, много лет спустя, она, как живая, стоит перед моими глазами. Вся беленькая, она так ярко олицетворяла белую радость белого Харькова…»
Ныне конец XX века на дворе, и много уж лет минуло с тех пор, как доживали в СССР люди, помнившие, чтившие «белый Харьков». Я – только о тех, кто нес белую память на нашей земле, не о закордонных. Я о тех, кто будто б истлевшую белую сирень прижимал к сердцу среди населения, для которого Белая страничка нашей истории была сплошь черной или совершенно пустой.
Такими были мои харьковские родственники, среди каких особым благородством и смирением светила старшая сестра моего дяди и отца – тетя Тоня, бывшая фронтовой сестрой милосердия в Первую мировую войну.
Таким оказался бывший белогвардейский офицер, дравшийся и у Врангеля, ставший широко известным пушкинистом в СССР Н. А. Раевский. Я разыскал его для своей книги о писателях в 1980-х годах в Алма-Ате. В ту книгу не вошло, что господин Раевский, отступив с белым бароном, попался чекистам в Праге с приходом туда в 1945 году советских войск. Отсидел в минусинских лагерях и все же не унывал в свои алма-атинские девяносто лет. О «белом» Николай Алексеевич говорил с таким же блеском в таких же голубых глазах, как мой дядя о своей харьковской барышне-невесте…
Лучше генерала Штейфона, уроженца Харькова, основателя сразу после Октября 1917 года здесь подпольного вербовочного «Центра полковника Штейфона» для добровольцев, о белых харьковских днях не скажешь:
«Звуки музыки привлекали внимание жителей, и со всех сторон бежали навстречу нам толпы людей. Из всех окон неслись приветствия. Отовсюду сыпались на войска цветы. Когда в конце длинной Екатеринославской улицы я обернулся назад, то увидел сплошной колыхающийся цветник. У каждого на штыке, на фуражке, под погонами, в руках были цветы. В те минуты так остро чувствовалось, что мы действительно явились спасителями и освободителями для всех этих плачущих и смеющихся людей…»
Через несколько дней сюда прибыл А. И. Деникин. Для парада главкому на Соборной площади выстроились войска. На правом фланге малиново вспыхивали своей формой дроздовцы. Загибая фронтом на Николаевскую площадь, стальными касками сияли на солнце ряды Белозерского пехотного полка, которым командовал Штейфон. Дальше посверкивали орудия дроздовской артиллерии и броневики. Кубанская казачья дивизия замыкала строй на конях, серебряно поблескивая газырями на черных черкессках.
Окрестные улицы заливало людское море в прелести ярких дамских костюмов. От Павловской площади приблизилась кавалькада машин. Деникин вышел и остановился у правого войскового фланга, громко и спокойно отчеканил:
– Здравствуйте, доблестные дроздовцы!
– Ура-а! – взревели ряды, и клич подхватила вся площадь и улицы.
С церемониальным маршем шли перед главкомом ряды, отмытые от бесконечного пота, крови, грязи походов. Глаза на их лицах горели, и счастьем светился Деникин.
После парада в здании городской думы перед многочисленными депутациями Антон Иванович ответил на приветствия, начал о главном:
– Третьего дня я отдал приказ армиям…
Он вдруг взволнованно замолчал, перевел дыхание и воскликнул:
…наступать на Москву!
Б. А. Штейфон:
«После слов: «Наступать на Москву!» – вся эта тысячная толпа, заполнявшая обширный зал, коридоры, лестницу, на мгновение оцепенела. Я почувствовал, как неожиданная спазма перехватила мое горло. На мгновение я перестал дышать, а на глазах появились слезы. Еще минута такого общего столбняка, а затем уже не крик, а исступленный вопль «ура». Люди не замечали катящихся из их глаз слез и кричали, кричали, вкладывая в этот крик и тоску накопившегося национального горя, и весь восторг затаенных надежд.
Незабываемые картины и переживания! То был высший подъем осознания Белой идеи. Это были минуты величайшего порыва патриотизма. Все смешалось, перепуталось, и потрясенный Деникин должен был переживать истинное удовлетворение и как русский человек, и как белый вождь…