В том, что Гелиогабал входит в Рим на заре, в первый день мартовских ид, имеется, не с римской точки зрения, но с точки зрения сирийского жречества, обратное применение принципа, ставшего мощным обрядом. Но, главным образом, здесь присутствует обряд, который с религиозной точки зрения означает то, что означает, а с точки зрения римских обычаев означает, что Гелиогабал входит в Рим господином, но задом, и что он, прежде всего, заставляет римскую империю содомизировать себя.
Празднования по случаю коронации завершились, и — отмеченный этим обетом педерастической веры — Гелиогабал устраивается вместе с бабкой, матерью и ее сестрой, коварной Юлией Маммеей, во дворце Каракаллы.
Гелиогабал не стал дожидаться прибытия в Рим, чтобы открыто объявить анархию, чтобы протянуть руку анархии, встречая ее в тот момент, когда она приходит в виде театра и приводит с собой поэзию.
Конечно, он велит отрубить головы пяти безвестным бунтовщикам, которые под лозунгом своей маленькой личной демократии и совершеннейшего ничтожества осмеливаются отстаивать право на царскую корону. Но он покровительствует подвигу актера, этому гениальному инсургенту, который выдает себя то за Аполлония Тианского, то за Александра Великого и в белых одеждах появляется перед народами, живущими вдоль берегов Дуная, нацепив на лоб корону Скандра[125], которую он стащил, возможно, из императорского багажа. Далекий от намерения заняться его преследованием, Гелиогабал предоставляет ему часть своих отрядов и военную флотилию для того, чтобы тот покорил маркоманов[126].
Но все корабли этой флотилии имеют пробоины, а пожар, вспыхнувший его заботами прямо посреди Тирренского моря, избавляет его, с помощью театрального кораблекрушения, от притязаний узурпатора.
Гелиогабал-император ведет себя как повеса, хулиган и дерзкий анархист. На первом же полуофициальном собрании он грубо спрашивает у старейшин государства, аристократов, бывших сенаторов и законодателей всех уровней, познали ли они в юности педерастию, практиковали ли они содомию, вампиризм, ведьмовство, скотоложство и, как свидетельствует Лампридий, он задает им эти вопросы в самых грубых выражениях.
Легко представить себе разодетого и накрашенного Гелиогабала, окруженного своими миньонами и женщинами, который обходит ряды седых бородачей, хлопает их по животам и спрашивает, занимались ли они тоже содомией в молодости; и стариков, бледных от стыда, склоняющих головы перед оскорблением, пережевывающих свое унижение.
Более того, прямо на публике, жестами, он изображает акт скотоложства.
«Он дошел до того, — говорит Лампридий, — что стал изображать непристойности пальцами, и привык к выражению недовольства со стороны стыдливых людей в собраниях и в присутствии народа».
Конечно, здесь было большее, чем инфантильность — скорее, желание с помощью резкости и силы продемонстрировать свою индивидуальность, а также свой вкус к первичным вещам: природе, такой, какая она есть.
Впрочем, очень легко отнести на счет безумия и юности все то, что для Гелиогабала — только систематическое унижение порядка, и отвечает единственному желанию — согласованной деморализации общества.
Я вижу в Гелиогабале не безумца, но повстанца:
1. Против анархии римского политеизма[127];
2. Против римской монархии, которую он принудил к содомии с ним.
Но в нем перемешались два бунта, два восстания, и они управляют всем его поведением, руководят всеми его поступками, вплоть до самых ничтожных, в течение всего его четырехлетнего царствования.
Его восстание — систематическое и проницательное, и он направляет его, прежде всего, против себя самого.
Когда Гелиогабал наряжается проституткой и продает себя за сорок грошей у дверей христианских церквей или у храмов римских богов, он стремится не только к удовлетворению порока, но унижает таким образом римскую монархию.
Когда он велит поставить танцора во главе преторианской гвардии, он проводит в жизнь неоспоримую и опасную анархию. Он высмеивает малодушие и трусость монархов, своих предшественников, всех Антониев и Марков Аврелиев, и считает, что вполне достаточно, чтобы отрядом полицейских командовал танцор. Он называет слабость — силой, а театр — реальностью. Он опрокидывает, переворачивает вверх дном полученный в наследство порядок, идеи, обычные понятия. Он тщательно создает опасную анархию, поскольку открывается для всеобщего обозрения. Словом, он рискует своей шкурой. А это — отважная анархия.
Наконец, он продолжает свою деятельность по унижению ценностей и чудовищной моральной дезорганизации, выбирая министров по размеру их членов.
«Во главе ночной стражи, — сообщает Лампридий, — он поставил кучера Гордия, и назначил префектом по вопросам продовольствия некоего Клавдия, который прежде был надзирателем нравов; все другие должности были отданы мужчинам, величина членов которых делала их достойными его доверия. Например, он назначал на должности по сбору двадцатой части податей погонщиков мулов, посыльных, поваров, кузнецов».